Печальный монолог Астафьева

Share this post

Печальный монолог Астафьева

 «Как все-таки несправедливо устроена эта самая наша «небесконечная» жизнь.     Сколько бесполезных, никому не нужных людей живет на свете, недоумков, хамов, убийц, воров,  дармоедов, рвачей, а хорошего человека вот нашла смерть, измучила болезнью, иссушила в нем  соки, истерзала страданием и убила. Неужто это по-божески? – святой должен страдать за грешных, и грешные, видя муки святого, должны терзаться и […]

Share This Article

 «Как все-таки несправедливо устроена эта самая наша «небесконечная» жизнь.     Сколько бесполезных, никому не нужных людей живет на свете, недоумков, хамов, убийц, воров,  дармоедов, рвачей, а хорошего человека вот нашла смерть, измучила болезнью, иссушила в нем  соки, истерзала страданием и убила. Неужто это по-божески? – святой должен страдать за грешных, и грешные, видя муки святого, должны терзаться и обретать его облик? Но что-то много страдают мученики и мало действуют их страдания на человеческий мусор.  Он чем был, тем  и остался…»

Виктор АСТАФЬЕВ. «Зрячий посох»

Необходимое предисловие

Жизнь писателя – всегда монолог. Пишет ли он книгу, просто ли думу думает в укромном, насиженном  своем углу или отводит душу со встреченным по жизни человеком – все равно ежечасно он ведет свой сокровенный монолог, обращенный к современникам, а может, если так рассудит время, – то и к потомкам.

Минуло больше десятка лет (29 ноября 2001 года), как завершился жизненный монолог Виктора Петровича Астафьева – мудрого русского человека, жизнелюба по Божьему промыслу (иначе не быть бы ему писателем) и страдальца  – по судьбе и по сердечному призванию. Проставлены точки в написанных и не написанных им книгах. Умолк хрипловатый голос, звучавший в непритязательной квартире посреди красноярского Академгородка или в небольшом домике, что в Овсянке, на берегу Енисея. Но я включаю диктофон – и снова слышу этот голос, словно прорывающийся сквозь немоту, торопясь досказать что-то недоговоренное…

На кассете дата – 19 мая 1987 года. В ту пору, будучи журналистом, я с коллегой приехал в Красноярск  с редакционным заданием  организовать «разговор за круглым столом» ученых, хозяйственников и прочих заинтересованных лиц о судьбах Сибири. Время было перестроечное, людям искренне хотелось  произнести «дозволенные речи» о наболевшем – так что мы  надеялись завлечь такой же возможностью  и знаменитого писателя.  Однако жена его, Мария Семеновна, бдительно оберегала творческий покой мужа от подобной суеты – все наши усилия пробиться  к Виктору Петровичу  пропали втуне.  Да и недомогал он в те дни, как потом выяснилось. Но… почитая журналистский напор своей профессиональной доблестью и движимые беспощадно-тщеславным эгоизмом,  мы при посредничестве близкого Астафьеву человека – Романа Солнцева, поэта, драматурга, а позже – главного редактора журнала «День и ночь» – были таки приглашены Виктором Петровичем к нему домой.

Виктор Астафьев

Он встретил нас в стареньком спортивном костюме из простого трикотажа, с грелкой пониже спины, провел на кухню, усадил за приземистый столик, поизвинялся за неуют. У нас, конечно, «с собой было» – но Виктор Петрович, благословив наше застолье, водрузил перед собой лишь бутылку домашнего квасу. Стало неловко за то, что потревожили прихворнувшего человека, отвлекли. Подумалось, что из-за нашего бездельного визита, быть может, останутся ненаписанными какие-то важные, выстраданные строки… Но уже через несколько минут разговора стало ясно, что для бездельных, пустых слов в этом доме  нет ни места, ни времени. То, о чем повел речь Астафьев, сидело в нем так глубоко, так жгло его, так болело, что все остальное было неважно: ни грелка на заднице, ни малознакомые люди за столом, ни плохое самочувствие… Он говорил – и, несмотря на условие не включать диктофон, я в какой-то момент спохватился, что уходит что-то очень важное, неповторимо ценное. Виктор Петрович, конечно, заметил нарушение условия, но, похоже, понял и простил.

Многие годы я хранил эту запись неопубликованной. Сначала – боясь обмануть доверие, чем-то повредить писателю. Позже, прочтя еще журнальный вариант повести «Зрячий посох» и снова мучаясь тем, что отнимаю, быть может, драгоценные минуты у вечности, написал Виктору Петровичу письмо-отклик: дело в том, что герой повести, известный литературный критик Александр Николаевич Макаров, сыграл в моей жизни некоторую роль – и так меня взволновало астафьевское повествование о нем, что удержаться я не мог.

Виктор Петрович, к моему удивлению и радости, был этим откликом растроган, прислал в ответ книгу с надписью: «Владимиру Любицкому с берегов Енисея  поклон и пожелание сохранить живу душу и совесть чисту… 7 сентября 1988 г. Село Овсянка». А в сопутствующей открытке сообщил: «Дорогой Владимир! Не отвечал на Ваше прекрасное письмо только потому, что хотел отблагодарить Вас книгой. И вот она вышла, да еще и в приличном виде… 19-го сентября буду в Москве… А пока уезжаю на Украину, на встречу ветеранов родной дивизии, думаю, на последнюю – одряхлели, состарились вояки».

На эти встречи он ездил до конца. И дико было читать и слышать кликушества людей, пытающихся «приватизировать» патриотизм, которые ставили (и ставят) ему в вину некую «клевету на русского солдата, на историю Великой Отечественной войны». Человек, прошедший ту войну не маршем, а пешком, от края и до края, писатель, изболевшийся ранами всех своих родных «вояк», – Астафьев имел право говорить о войне так, как считал нужным. И слов его уже не стереть. Как не стереть из памяти и тот памятный монолог – начатый и оборванный на полуслове. Как сама его жизнь.

Владимир ЛЮБИЦКИЙ

 

ВИКТОР АСТАФЬЕВ:

– Есть у меня родственник, Николай. Всю жизнь он проработал на нашем рейде, на лесозаготовках, потом сплавлял лес. Редко мы с ним видимся. А тут я в прошлом году поехал  в деревню зимою, чего-то съел неладно – и слег там. Он на другом конце деревни живет, но пришел. А дядя у него умер два года назад. Вот Марья Семеновна, как увидела Кольку, и говорит: Витя, а ведь он выглядит старше дяди… И правда: морщины, с головы все повыпадывало, руки скрючены, лицо вытянулось, нос куда-то загнулся… А он пулеметчик бывший, командир расчета, орденоносец… И вот сел он около меня, больного-то, стал чего-то говорить… А рассказчики у нас, к слову, – вся родня как на подбор. Причем я его не обязывал – просто так, пошло у него, пошло… И за три часа рассказал он мне всю  свою послевоенную рабочую судьбу. И то, что он рассказал о рабочем классе, – никакой ЮАР, никакой Бразилии, никакой самой даже закабаленной капиталистической стране не снилось! Бесправие – полное! Безответственность! Обращение с людьми – самое варварское!..

Вот на этой речке их выбрасывали километрах в двадцати отсюда – проводить сплав. Ни барака! Ни землянки! Ни сушилки! Более того, шоблы, значит, что из этого же рабочего класса выделены, воруют консервишки, хлеб. И вот однажды люди там ждут, мокрые, еду – а им привезли мешок овса. Ядрицы!.. Вы можете себе представить, чтоб в ЮАР неграм это, а? Ведь это сразу бы на весь мир, понимаешь: черных белые овсом кормят! А эти что?! Они там, правда, чуть не убили этого… снабженца… Но на это их только и хватило. Больше ни на что и не хватало никогда! Вот напиться, к бабе придраться – это да. Бывало, приду к нему – а они с бабой дерутся! У них ребятишек-то нет… Я прихожу – у него баба под столом. Загнал! А побеждал у них всегда кто трезвее…

Так что, во многом, люди наши сами, конечно, виноваты. Но… во многом и не виноваты.

Виктор Астафьев. Фото первых послевоенных лет

Помню, меняли паспорта.  Так Колька и тут пострадал, да еще вдвойне. Он тогда приходил, плакал горькими слезами – Витя, помогай! А я говорю: «Ничем тебе, Колька, помочь не могу. Ты уперся в стену. Бетонную!» Ну, начнем с того, что, когда он работал зимой в лесу, лесозаготовки с каждым годом уходили всё дальше. Сейчас они уже вообще от нас далеко – но сейчас уже их ведут вахтовым методом. А тогда вахтового метода не было, и люди ездили до 250 километров в день. И им никто не оплачивал за это ни копейки. За всё время – ни копейки! Конечно, это местные конторы мудрили – потому что законодательство-то, конечно, предусматривало. Но законов-то люди не знали – сам он учился мало, потом воевал, потом и вовсе не до учёбы…

Но последнее, что с ним сделали… Ему в рабочей карточке… или как? в трудовой книжке!.. надо было записать: лесозаготовитель-сплавщик. И тогда он уходил бы на пенсию в 55 лет. А ему конторские ставят слово «лесозаготовитель» и не ставят слово «сплавщик» – им надо было, чтоб старики продолжали работать, потому что не хватает людей – всё время они держались на вербованных. А ведь начальник рейда был наш, деревенский! Начальник сплавной конторы, помладше, но по существу тоже наш, деревенский. И такую подлянку человеку сотворили! Понимаете? И ещё, кроме того, шалашовки в Дивногорске, что паспорт ему выдавали, не указали число. Ну, разговаривали про чулки, про яички,  про очередь – и не указали число… Раньше он мне, бывало, говорит:  скоро, Витя, пойду я, значит, на пенсию – не могу уже: руки болят, ноги болят… Да и правда: постой-ка там, на рейде! Он достоялся до того уже, что его стало в ворота сдёргивать. Там, когда идёт в ворота лес, если вынесет кого, то унесёт куда-нибудь в океан – Великий или Ледовитый… И вот раньше он сам спасал вербованных. Те с непривычки как багор-то всадят глубоко в бревно (а лиственница, она же тяжёлая!) – их и тащит. Тогда мужики, значит, всем обществом спасать… Ну, там мнёт кого-нибудь, конечно… А тут его самого стало сдёргивать!

И работал Колька пять лишних лет – только потому, что  в карточке ему профессию написали неправильно да в паспорте дату не указали. А бухгалтерша ещё и издевается: раз ты такой разгильдяй, что не проверил пачпорт, так я тебя ещё восемь лет работать заставлю! Он уж перед ними взмолился! А я говорю: Колька, ну пойдём к начальству вдвоём. Ты же ударник труда (коммунистического, значит!), так? Награждён орденами на фронте! И двумя трудовыми орденами награждён – Знак Почёта и Трудового Красного Знамени! Не в навозе же найденный ты! Ты ж наш, на глазах рос,  все тут тебя знают!

Нет, пять лет заставили работать… Пока не стала отниматься половина… Короче говоря, когда он вышел на пенсию – три месяца безвылазно лежал в больнице. И сейчас вот болен – даже мало очень выпивает. Да ну, – смеётся, – меня ничто не берёт…

Потеря вот таких рабочих, издевательства над ними (а это издевательство – никак иначе не назовёшь!), бесправие, которому их подвергли, – вот за это всё сейчас и получаем! Сейчас в деревне вот таких честных, порядочных, невербованных – наших! – почти не осталось. Сама власть, обманывая их, дискредитируя, кормя втриголода, третируя, обижая их, – так уж, по-деревенски скажем – она и ликвидировала честный рабочий класс.! А теперь хочет перестройки… Во! – а не перестройка…

Если только с детского сада начинать, да ещё надо, чтоб хорошие воспитатели были, учителя… – словом, всё с нуля!.. – тогда только, может быть… Но я сомневаюсь в этом!

У нас, правда, школа в деревне хорошая. И откуда-то ещё берутся учителки… Библиотекарь тоже очень хороший – наша, деревенская. Словом, есть порядочные люди просто. Но я ещё удивляюсь, что они откуда-то берутся. Видать, всё же недопортили народ…

Школа-то у нас в деревне небольшая, неприметная. Вот, казалось бы, маленькая ячейка – а на ней тоже всё видно. Сначала школа была в доме моего прадеда. У него ещё  была маленькая мельница на речке – там теперь бугорок один остался. Она молола только на Овсянку. И прадед сам её строил. Он и пострадал за эту меленку – его, голубчика, ста двух лет сослали в Игарку, где он в первый же день помер. Ну, а отец мой, значит, одноглазый, угадал в тюрьму – всех мужиков тогда сажали, от 16 лет и дальше: боялись бунта в дороге. И в результате моя бабушка  – с неродными шестью детьми  и  с одним родным, грудным, – поехала в ссылку. С неродными детьми!.. Ну, как их высадили на берегу, что с ними было – это тоже не поддаётся никакому описанию. Даже у меня в рукописях – смягчённое, конечно, – это всё обычно выбрасывалось.

…Так вот, о школе. Построил прадед на окраине деревни дом – хороший дом, у меня он на карточке есть – сзади, правда. Скота много держали, лошадей… Лошадей таких, что не удержишь – ворота вышибали!..  Вот в нашем доме и помещалась школа. И я в этой школе начинал учиться. У нас первая группа была от 8 до 16 лет – все мы вместе учились.  Ну, а потом, как подросли, надо было делиться – в том конце деревни построили школу деревянную, барачного типа. Сплавная контора уже была – она помогала строить. А мы, школьники, посадили деревья. К нынешним годам из них вымахали  вот такие ели, лиственницы – видные со всех сторон. Словом, сибирский сад, насаженный школьниками из поколения в поколение. С Енисея на деревню любо было посмотреть…
И вот какой-то хрен за одну ночь всё это спилил-срубил – давай там строить дачу. Я могу показать: дача из кирпича, ровные швы… с какими-то верандами наверху, гараж… Крышу покрыл – где-то же взял! – нержавеющим железом! Люди, конечно, куда-то писали, жаловались. Ну и чо? Ведь лес он уже спилил, блин! Всё свалил! Потом, как стали писать, он нержавеющее железо покрыл толем. Прикрыл, значит! Он вообще строится уже лет пятнадцать. Как в стране перестройка – он прекращает, как послабленье во власти – опять строит. Как в том кино: скидавай сапоги – власть переменилась…

А ещё на берегу Уманского Быка есть особняк – ворюга один построил. С сауной! Ко мне подходит: чего это у тебя бани нет? А у меня домик-то обыкновенный, финский… Впрочем, я его люблю. Но сидишь, бывало, – идёт прогулочный катер, а с него такой прокуренный голос: «Повернитесь направо. Там, в горах, в экзотическом месте, живёт наш замечательный писатель…» Это про тот, значит, особняк!

Я потом как-то начальника наших экскурсионных дел увидел, с горечью говорю: «Послушай, мужик, ну прекратите вы это!..» – «А чё такое?» Я рассказал. Он вроде понял. А потом пошёл катер обратно – и уже другой голос, позвонче – видно, пионервожатая какая-то: «Поглядите налево. Там, на берегу…» Да ёшь-же твою!.. Я даже с берега ушёл – подальше от греха…

В отличие от многих собратьев по перу, Астафьев жил не в Москве, а в родном селе Овсянка (Красноярский край)

И вообще я от суеты убегаю, прячусь, на звонки не отзываюсь, а то работать не дадут! Только вечерами летом, часов так в 11, перед сном, возьму и похожу по деревне. Это лучшие мои часы. Может, она больная, придурошная стала – но маленько-то осталось старой деревни! После раскулачивания она убыла – самая большая убыль была после коллективизации: 85 домов оставалось. А раньше доходило до 250 домов. Для Сибири это, в общем, нормальное село.

И вот я, значит, иду и думаю: ну хорошо, вот мне седьмой десяток. Здесь как гора стояла – она и стоит, сколько деревьев было – если браконьеры не вырубят, тоже устоят (горные леса – они ведь саморегулирующиеся: ни в рост не прибывают, ни количеством – в природе всё строго очень, поэтому вмешательство там – о-о-у-у-у! Когда случается пожар – тыщи лет мало, чтоб дерево нашло себе среду, выжило – да ещё десятки деревьев за него погибнут, чтоб оно одно выжило!). И вот я сколько живу – а они какие были, такие и есть.. Мы, люди, тут – мимолётные мотыльки…

И вот смотрю я на это село – как и на всякое русское село, пережившее чёрт знает что, – и думаю: что же из него получилось? А должен сказать, что наше село – ещё ничего, даже свои академики есть… Да! Пётр Иннокентьевич Астахов – академик, живёт в Ленинграде.  А отец у него был кузнецом. Ваш покорный слуга – тоже не последнего десятка гражданин, так сказать, Страны Советов. Есть учителя, есть врачи, не помню – генералов, по-моему, Бог миловал – нету (а то генералами обычно хвастаются!). Даже, видимо, лейтенантов не завелось. Есть путние люди, есть – а в большие чины военные, видимо, не вышли, потому что народишко отчаянный – его просто повыбили на фронте. Он просто не успевал там, скажем, до сержанта дойти. Ума, может, не хватало, а то и это дело… керосинили… Отчаянные все!.. Вот…

Но сколько же эта деревня дала в  то же время несчастных ссыльных, зеков, преступников… А преступники ж не сами собой рождаются! Их создаёт социальная среда, перевороты, пертурбации, вот эта вот нервотрёпка… Жили: баба – там, мужик – здесь… Я помню маму.. Ведь, не случись с папой этого, не попади он в тюрьму – мама была бы живая. Она им руководила – так бы и руководила. А то он и свою жизнь запутал, и ещё там нескольким женщинам, детям. И она, бедная, двадцати девяти лет утонула. Она передачу ему везла – утонула: косой поймалась под боны – и, пока косу не оторвало, её, бедную, всё мотало там, значит… Бедная женщина, за какие грехи?.. За наши, наверное, за будущие… А она – что? Она труженица была – как вся крестьянская семья…

И прикинул я за прошлый год – дай-ка, думаю, возьму себе за наблюдение (ведь социальные вычисления можно сделать на любом месте!): сколько же народу за осень, за полтора месяца, что я здесь живу, погибло?! Оказалось, пятнадцать человек. Пятнадцать – своих  и чужих – погибло!..

С женой Марией Астафьев познакомился на фронте, в 1943 году (она была медсестрой)

Ехали после работы двое – выскочил пьяный на «волге», а они на «жигулях». Ударило – двух нету! Пьяные…

Шёл улицей Юрка Мащенко. Его же сотоварищ, козел, освободился из заключения – и  гуляет, уже два преступления совершил. Чего-то корячится с друзьями к девчонке – ученица, идёт со школы… Ну, Юрка к ним: вы чё, ребята, совсем? – не видите, к кому пристаёте?  И всё – убили. Два раза ножом в грудь, четыре раза в живот, и уже упавшего, мёртвого, так топтали, так били, что потом на него, на мёртвого, не могли надеть рубаху и пиджак – кости были искрошены, как макароны.. Моя соседка шла мимо, плакала: Петрович, говорит, посмотри – ведь эсэсовцы так не били своих врагов, как они Юрку Мащенко, своего сотоварища по школе!

Нет, ничего даром не проходит! Ничто к нам не явилось само собой. Мы все – сами творцы своего счастья. Что сотворили, то и получили. Как бабушка у меня говорит в книжке – «своеручный ад». Своеручный ад!
Вот сейчас мне пишет Макс Володин из Керчи, капитан… Сел на берег, а когда-то в Литинституте учился. Говорит: ты ж писал, Петрович, и тогда чего хотел, и потом… А я не чего хотел – то была мера моего, значит, мужества, моего, так сказать, Богом отпущенного таланта, мера правды… Не то что я не боялся – тоже боялся, внутренний цензор был. Может только, мой цензор послабее был, а я его похрабрее – вот и вся разница. Поэтому то, что сейчас пишут, что говорят – я уж давно написал. О том, к примеру, что кто не работает – тот живёт, и живёт лучше, чем тот, кто работает. Чиновник какой-нибудь – лучше труженика.

…Сейчас, вы знаете, академии есть при ЦК КПСС, куда берут крупных руководителей, учат там… Чему учат – я спрашивал. Хорошо учат! Откровенно уже учат, и за границу посылают – учитесь, ради Бога, спасайте экономику… А как её спасать? У меня племянник – он на заводе работает – говорит: «Если я сегодня ничего не спёр – я себя плохо чувствую. Я, дядя Витя, хоть перепрячу то, что кто-то спёр, – тогда мне спокойнее». Представляете? Простой парень, каких много…

Но ведь чиновники тоже не все виноваты. Сама система их вывела. А они ведь ограниченные. Тоже в недостатках, особенно послевоенных, росли: ели картошки мёрзлые, гнилые, вместе с поросятами замерзали, холодали, худали, значит… И учились в нашей же школе. Ну и недоразвиты! Умственно недоразвиты! Говорят, у человека вообще включено семь процентов мозга, а у многих и на полтора не вытягивает… Да и на хрен его включать, между нами говоря? Что этим мозгом делать?

Я был на Благовещение в церкви. Как они все идут в народ – особенно в конце службы! Обнимаются, целуются… А назавтра сел он в президиум – ёшь-ть, народная власть! Рабоче-крестьянская! От всех отделена метра на полтора. Буфет у них там свой… Научились спать с открытыми  глазами. Вижу: каждый второй на заседаниях спит. А если не спит явно – так он нравственно спит. Научились слова пропускать сквозь уши.

Виктор Астафьев (1924-2001) был человеком, глубоко неравнодушным к бедам своей страны и народа

Но самое страшное, конечно, самая большая беда… Где-то я уже говорил: если бы, когда мы воевали, командовали частями политотделы – мы потеряли бы и Родину нашу, и советскую власть любимую, и нас победили бы за полтора месяца. Были, конечно, командиры частей, которые занимались своим делом, но те, правда, почти все под судом всё время ходили… Вот у меня был командир, Алексей Кондратьевич, – так он говорил, что каждый день себя чувствовал под трибуналом. Работал! А товарищ Брежнев командовал политотделом…

В общем, давно всё это началось – что о том говорить! И всё же… Вот я был в Игарке – и все в разговорах на том сходились, что самое ценное, что мы потеряли, – рабочий класс и общество 30-х годов.  Закат наш – и быстрый очень! – с того и начался. Мы потеряли это не вдруг, не сразу. Потеряли на войне, потом ещё сколько – за счёт обмана, обсчёта, отдельной жратвы, демагогии… Ну, и самая страшная, конечно, ошибка, которую нам с вами, увы, никакими словами не исправить – то, что «партия и правительство», не научившись это делать, начала руководить хозяйством. Взяла на себя хозяйственные функции. «Партия и правительство» должна была заниматься идеологией, демагогией (чем она и занималась!) – а она и идеологию упустила, и хозяйство развалила. Какой, скажем, из Брежнева хозяйственник? А он ещё и царём, императором стал – объединил и советскую власть, и партийную… Умудрился! Кто-то ему подсказал, дураку!..

Боюсь, что не скоро у нас это кончится…

Share This Article

Независимая журналистика – один из гарантов вашей свободы.
Поддержите независимое издание - газету «Кстати».
Чек можно прислать на Kstati по адресу 851 35th Ave., San Francisco, CA 94121 или оплатить через PayPal.
Благодарим вас.

Independent journalism protects your freedom. Support independent journalism by supporting Kstati. Checks can be sent to: 851 35th Ave., San Francisco, CA 94121.
Or, you can donate via Paypal.
Please consider clicking the button below and making a recurring donation.
Thank you.

Translate »