Выковыркины
В 1942-м я решила идти в школу.
Мне исполнилось шесть лет, я знала, что в сентябре начнутся занятия. Мои подружки поступили кто в первый класс, кто во второй, причем некоторые по второму разу. У них появилось дело, играть уже было некогда, они стали ученицами. И мне тоже захотелось в школу.
Продолжение. Начало
Маленькая повесть
Школа
Вообще-то я и раньше там иногда бывала, но заходила просто так, к маме. Слышала разговоры про разные вещи, про младших и самых старших – семиклассников, но внимания на всё это не обращала. И совсем не понимала, что значит учиться.
Маме я ничего не сказала о своем решении. Утром Первого сентября она с моим старшим братом ушла в школу, и я, проснувшись в пустой комнате, срочно побежала стать ученицей. Нашла класс, где должны были учиться «первачки», так как знала, что учительницей у них будет Оладьина. Все уже сидели на своих местах, и она, удивленно посмотрев на меня, не прерывая рассказа, указала мне на последнюю парту.
Я честно отсидела все уроки и вместе с подружками отправилась домой. Большого восторга от первого дня учебы я не испытала. Правда, и в последующие дни это занятие меня не увлекло, хотя мама, узнав о моём поступке, ничего не сказала. По-видимому, решила дать мне возможность самой разобраться в своих желаниях и впечатлениях. И, скорее всего, посоветовала учительнице Оладьиной тоже повременить с выводами. Я ведь еще не доросла до законного школьного возраста.
Через пару месяцев моя учеба мне надоела. Ранняя осень быстро сменилась зимой, выпал снег, и тратить время на школу не имело никакого смысла. Кататься на санках, бегать на речке по замерзшему льду, а потом прибежать домой, залезть на большую, теплую русскую печку и играть в куклы, сделанные из тряпочек, было гораздо интереснее.
К тому же имевшая четырех иждивенцев учительница Оладьина в первый год войны получила похоронки на мужа, работавшего до ухода на фронт директором этой же школы, и на старшего сына. И теперь она вынуждена была ходить и просить милостыню у своих бывших учеников – родителей нынешних. Ей подавали Христа ради. А уроки вместо нее проводила девочка лет девяти, из эвакуированных, которую вместе с мамой забросила война в наше село.
Девочка вроде бы тоже была ученицей, но она уже успела до эвакуации немного поучиться, умела читать не по слогам и считать без помощи палочек. На уроках, пока Оладьина отсутствовала, сидела девочкина мама.
Такая учеба вызвала у меня активный протест, и дома я заявила, что ходить в школу не буду. Читать и считать я и сама умею и не хочу, чтобы меня так учили. Ведь когда мы играем в лапту или в другие игры, то сами выбираем себе главных и кто водит. А здесь назначает учительница. Это неправильно. Но прошло два-три месяца, и девочка с мамой уехали дальше, вглубь страны, как и остальные эвакуированные. Мы же остались.
Фронт приближался. Мама молча согласилась с моим решением. К тому же она как-то сказала, что если немцы подойдут к Ольшанке, то нас с братом придется отдать в детский дом, потому что она останется для подпольной работы. Это большой секрет, сказала она, но считает нужным предупредить заранее, чтобы это не стало для нас неожиданностью. Секреты мы с братом умели хранить, но моя душа радовалась и пела от надежды, что в моей жизни могут быть такие чудесные перемены. Я была, безусловно, согласна идти в детдом и беспечно заявила маме: там ведь не будет скучно! Мама посмотрела на меня и сказала: «Какая же ты еще глупенькая!»
В 1943-м я уже с полным правом пошла в первый класс. Как раз к новому учебному году вышло постановление о приеме в школу детей с семилетнего возраста. Я попадала под эту категорию и серьезно отнеслась к новой для меня жизни. К этому времени угроза прорыва фронта в районе Аркадака и нашего села ослабла. Ночью уже не было слышно канонады и бомбы не рвались в той стороне, где находилась станция Ртищев. Две учительницы-москвички – одна с маленьким сынишкой – уехали в столицу. Освободилась небольшая квартирка в здании бывшей церковно-приходской школы, и мы переселились в нее.
В здании этом было две классные комнаты, и в первую смену в них учились первоклассники и второклассники, а во вторую – третий и четвертый классы. Рядом, во дворе, стояла церковь, которую во время коллективизации закрыли, и в ней располагалось правление нашего колхоза. А правление второго колхоза находилось на другом конце села. Через небольшой овраг от нас, на берегу речки Ольшанки, стояло здание самой семилетней школы.
Накануне Первого сентября в школе был назначен общий сбор всех учеников. Нам разъяснили основные требования к учащимся, познакомили с классными комнатами, с будущими учителями. Для меня это явилось открытием – в прошлом году я обошлась без такого сбора. Неожиданным стало и то, что моей учительницей опять будет Оладьина. Но я уже была на целый год старше и намного терпимее. Оладьина привела нас в класс, рассадила по партам и приступила к объяснению, как подготовиться к завтрашнему первому дню занятий.
Первое. Подстричь ногти на руках и ногах.
Второе. Хорошо вымыть ноги – и не только ступни, но и коленки. Если коленки будут грязными, она накажет.
Третье. В школу надо приходить обувшись. Если пока ботинок нет или они рваные, то ноги надо мыть каждый день, пока тепло и приходится ходить босиком.
Четвертое. Чтобы не было цыпок на руках и ногах, надо сначала помазать их золой, а потом помыть и вытереть. Если мамка топит печку, попросить у нее теплой воды.
Пятое. Не забывать мыть уши и шею. Так как баню топят только в субботу, то надо мыть уши и шею через день, не дожидаясь бани.
Шестое. Рубашки у мальчиков и платья у девочек чтобы были чистыми. Морковку и другие овощи с огорода о подол платья или рубашки не вытирать.
Седьмое. Букварь и тетрадки на столе не оставлять. Сковородки и чашки на них не ставить. (Чашками у нас называли глиняные миски.)
Это я хорошо запомнила, а всё остальное, что говорила учительница, было неинтересно, обыкновенная мура. Правда, слово «мура» в нашем обиходе не употреблялось, но было что-то очень похожее. Сейчас и не вспомню.
Первое сентября и целый ворох последовавших за ним дней особого впечатления не оставили. Но некоторые детали оказались очень приятными. Например, тетрадь в косую линейку. В ней надо было учиться писать буквы. Гладкая, красивая белая бумага, и на ней красивые сиреневые линии. Неописуемое наслаждение – владеть таким чудом и представлять, какие красивые буквы я на ней напишу! Но, как всегда, мечта и явь не совсем соответствуют друг другу. Тетради в косую линейку – из довоенных запасов школы. Еще раздали карандаши, тоже из тех же запасов. Но их приходилось затачивать самим. А чем? Грифели постоянно ломались. К тому же не было ластиков. А чем стирать, если линия карандаша не совпадает с косой линейкой и приходится делать попытку убрать это несоответствие пальцем? Учительница раздобыла где-то кусочек резинки и, нарезав ее на крохотные части, разделила между нами, но они помогали мало.
Класс, по теперешним меркам, небольшой – человек двадцать. Но это цифра, а за ней люди, живые ученики, которые возненавидели чистописание. А потом пришла пора переходить на чернила. Ручек не было, зато перья в школе нашлись. Их привязывали нитками к карандашам и макали в чернильницу. Чернильницы-непроливайки были только у тех счастливчиков, которые имели старших братьев и сестер, учившихся до них. Кто-то окончил все семь классов, кто-то по дороге потерял интерес к учебе, а на кого-то уже получили похоронку. Такие, как я, довольствовались пузырьками – маленькими бутылочками из-под разных нужд. Каждый день нужно было приходить в школу со своей чернильницей. Хорошо еще, что не было недостатка в чернилах. Их делали, разводя водой сажу, извлеченную из дымоходов собственных печек.
Перья часто задевали ободком из ниток за края пузырька и застревали. Сажа, не всегда толком разведенная, крупными каплями растекалась по бумаге. Если же в чернильнице попадалась засохшая муха или что-то другое накалывалось на перо, то результат оказывался очень интересным. Всё это вместе должно было обеспечить любовь к правильному написанию русских слов на русском языке и выработать красивый почерк. Но польза для меня, безусловно, была. Поскольку чернила я себе разводила сама, то уже во втором классе из блекло-серых или густо черных они превратились в нормальные черно-коричневые. Жаль, что впоследствии опыт переработки сажи в чернила мне больше никогда не пригодился…
Еще помню уроки арифметики. Учительница сказала, чтобы нарезали десять палочек длиной в ладонь и принесли в школу. Дома я сказала об этой просьбе маме. Она ответила, что я и так хорошо умею считать и палочки мне не нужны. Назавтра в школе я чувствовала себя изгоем, презираемым всем классом и, по-моему, учительницей. Все перебирали на уроке свои палочки, учились считать, перекладывая их из одной руки в другую. А мне оставалось завидовать. Ведь мало того, что я не такая, как все, что я из эвакуированных, так я к тому же считаю в уме и сразу отвечаю на вопрос, обращенный к классу. Учительницу это раздражало. Я видела по ее лицу, как она реагировала, и понимала, что без палочек мне на уроке делать нечего.
Придя домой, я наломала каких-то разнокалиберных сухих прутьев длиной в мою ладонь и назавтра принесла их в школу. Положила на парту и стала складывать из них сруб – то ли для колодца, то ли для избушки. Так как материала для строительства не хватало, я стала одалживать палочки у одноклассников. Все мне охотно помогали, и к приходу учительницы чудо зодчества стояло у меня на парте и весь класс им любовался. Все чувствовали себя сотворцами. Учительница имела свой взгляд на искусство, и мне было предложено раздать палочки их владельцам, разрушив своими руками коллективное творение. После чего она попросила меня пойти подышать воздухом.
Я отказалась. Уже было холодно, а на ногах у меня были старые ботинки моего старшего брата. Ходить в них бесцельно по двору не представляло никакого интереса. Таким образом, назревал конфликт, но учительнице удалось его избежать. Она действительно была хорошим, образованным педагогом. Гимназию окончила с отличием еще до революции 1917 года. Но ей трудно было применять свои знания в совершенно иных условиях.
Однажды, когда уже начался урок, в классе появилась еще одна девочка. Мы ее раньше не видели – значит, из только что эвакуированных. Помню ее коротко подстриженные волосы, лицо в веснушках. Худенькая, высоконькая, она молча зашла в класс и села за первую парту, напротив учительского стола. Видно было по одежде, что она городская. Мы с любопытством рассматривали ее. Учительница сказала, что девочка новенькая, будет учиться с нами. И попросила ее подойти к столу, встать лицом к классу и громко назвать свое имя и фамилию. Ясно было, что нас хотят с ней познакомить. Но девочка стояла молча. Учительница повторила свою просьбу. Мы смотрели с интересом и ждали ответа, хотели услышать ее голос.
И вдруг мы увидели лужу у девочки под ногами, мокрые чулки и слезы, которые катились по лицу. Ни звука не раздалось в наступившей тишине. Молчал класс, молча плакала девочка, молча плакала учительница. Новенькую увели. Больше мы ее не видели. Учительница нам рассказала, что поезд, на котором ехала девочка, немцы разбомбили. У нее на глазах погибли ее родные, вагоны горели, вообще большинству людей спастись не удалось. А они с мамой остались в живых. Но у девочки сильное нервное потрясение, она не может говорить, не может держать мочу. Поэтому так получилось, но мы не должны над этим смеяться. Это великий грех! А мы и не думали смеяться, мы же знали, что это грех – смеяться над немощными, и Бог нас накажет.
А занятия шли своим чередом. Некоторый дискомфорт я испытывала на уроках чтения. В первый же день занятий нам раздали буквари. Они были необыкновенно красивыми, с картинками. На каждой странице – рисунок, буква и слова с этой буквой. Учительница объяснила, что букварные буквы научат нас читать сначала по слогам, а потом сразу целые слова. Я была счастлива держать в руках такую книгу-красавицу, нюхала ее и наслаждалась запахом. Дома я раскрыла букварь и прочитала его от первой страницы до последней. Такого наслаждения от прочитанного я никогда раньше не испытывала, хотя к тому времени уже прочитала больше половины собрания сочинений Владимира Маяковского, изданного одним большим томом в коричневом коленкоровом переплете.
Дело в том, что мама и мой брат были книгочеями. Зимними вечерами, после всех дневных забот, когда единственным теплым местом в избе была вытопленная русская печь, а единственным источником освещения – коптилка, мы втроем залезали на печку и погружались в чтение. Мама и брат читали очень достойные книги, которые имелись в личных библиотеках местной интеллигенции. Да, были, были такие люди в большом и когда-то богатом селе Ольшанка Саратовской области. Но детские книги там не попадались. И мне досталось собрание сочинений Маяковского, потому что в нём нашлось стихотворение «Что такое хорошо и что такое плохо».
На уроках чтения надо было читать по слогам. Научиться этому оказалось гораздо труднее, чем читать Маяковского. Я страшно боялась, что учительница вызовет меня к столу, а я не сумею произносить слова по слогам, и будет очень стыдно. Я отказывалась от чтения вслух. В итоге Оладьина поделилась неуспехами своей своенравной ученицы с моей мамой – и как с родительницей, и как с завучем. Не знаю, что посоветовала ей мама, но читать вслух меня начали вызывать, когда дело дошло до небольших связных текстов. И учеба, и отношения с учительницей наладились. Я благополучно перешла во второй класс.
Во втором классе учиться стало интереснее. Был любимый предмет – чтение. Читали «Родную речь». До сих пор помню рассказ про дехканина-узбека, который кетменем, а по-русски мотыгой, копал свой огород и чем-то его засевал. Сильное впечатление произвело то, что, оказывается, узбеки ходят в полосатых халатах и не имеют лопат. А у нас в каждом доме есть лопата, а вот кетменей никто в глаза не видел. Мы жалели незнакомого человека в халате, потому что без халата в жару гораздо удобнее. Но где та страна, в которой жил узбек, мы не представляли. А еще у него был арык.
Как-то учительница пришла в класс и сказала, что мы должны выучить на память стихотворение Николая Алексеевича Некрасова «Поздняя осень, грачи улетели». Она прочла это длинное стихотворение один раз, потом другой и внимательно оглядела класс. По-моему, ей хотелось узнать наше впечатление от услышанного. Впечатления не было. Все сидели тихо и испуганно смотрели в глаза учительнице. Нас оглушило то, что такое длинное стихотворение надо выучить наизусть, а потом самим вслух его рассказывать.
«Родная речь» была не у всех. Учебников не хватало, и одной книгой пользовалось два-три человека. У меня книги не было, так как моя мама, будучи завучем, полагала, что не имеет морального права обеспечить меня «Родной речью», если есть другие претенденты. Учительница дала мне листок со стихом и велела выучить его. Я же совершенно не умела разбирать рукописный текст и дома попросила маму переписать его печатными буквами. Она удивилась и сказала, чтобы я не огорчалась. Переписывать нет никакого смысла, потому что мы будем вместе учить стихотворение, как всегда. «Как всегда» значило, что она будет читать по памяти, а я буду повторять и запоминать. Причем сразу с выражением, стараясь понять, о чём стихотворение.
К тому времени я знала с маминого голоса и декламировала со сцены и «Муху-цокотуху», и «Мы с Тамарой ходим парой», и «Что болтунья Лида, мол, это Вовка выдумал!», и еще разные стихи детских поэтов. И вдруг совсем другое, из другой жизни:
Поздняя осень. Грачи улетели,
Лес обнажился, поля опустели,
Только не сжата полоска одна…
Грустную думу наводит она.
И так далее. Пронзительное чувство единения темы стиха с природой в мамином исполнении произвело на меня сильное впечатление.
Была осень. Вокруг нашего села лежали опустевшие поля, и грачи действительно улетели, и лиственные леса стояли голыми, и обнаженные стволы деревьев были беззащитны перед холодным ветром и уже недалекими зимними холодами.
А еще меня наполнила гордость за маму, такую красивую, умную, добрую.
Маме в то время было 36–37 лет. Постоянное недоедание, а то и просто голод привели к тому, что от ее прежней, довоенной красоты остались только случайно привезенные наряды, которые невозможно было обменять на еду. Незнакомые обращались к ней «бабушка». Я же видела ее красавицей.
То давнее, пронзительное чувство я испытываю и сейчас, много-много лет спустя, когда память воспроизводит это стихотворение.
С уроками арифметики дела обстояли хуже. Решать примеры и задачи было несложно. А вот то, что таблицу умножения надо выучить наизусть, да так, что если ночью учительница разбудит, то ответить ей без запинки, это оказалось кошмаром. Я хорошо умножала и делила в уме. Но таблица умножения требовала строгого порядка и четкости. Не путать порядок столбиков, не путать строчки в столбиках! Этот сильнейший, по-теперешнему, стресс чуть не принес беды. Я боялась ложиться спать, ночью просыпалась и пыталась четко повторять каждый столбик. Я боялась, что учительница придет ночью и потребует повторить таблицу умножения с любого столбика, с любой строчки.
Для меня эта таблица и арифметика находились на совершенно различных полюсах. Перемножить двузначные числа? Пожалуйста, запросто! И в то же время – постоянный страх ожидания, вдруг спросят что-нибудь по таблице. Неумолимый порядок цифр меня пугал.
Мама обратила внимание на мое беспокойство, которое, в силу своего характера, я старалась скрыть. Но она меня хорошо знала и сумела понять: что-то меня тревожит. Я рассказала ей о своих страхах. Она поняла, успокоила. Объяснила, что таблица умножения помогает быстро перемножать числа и знание ее пригодится. Это всего лишь цифры, они не страшные, и к их порядку я скоро привыкну. А учительница не придет меня спрашивать, ночью она спит и не будет ходить по селу и будить своих учеников. Это она пошутила, шутливо пригрозила, чтобы быстрее таблицу выучили.
Зима 1943–1944 годов. Еще холоднее, чем предыдущая. Жестокие морозы, снежные заносы. И – голод. Ночью мама часто будила меня, чтобы удостовериться, что я жива. Спали мы в одной постели. Мама своим теплом согревала меня, но от систематического недоедания я слабела, и трудно было распознать, дышу или нет. А я уже настолько привыкла к отсутствию еды, что чувства голода не испытывала. Не догадывалась, что начала от голода опухать. И с большим удовольствием готовилась к новогоднему утреннику.
Учительница решила разучить с нами танец снежинок. Она помнила его из своего детства. Оказывается, когда-то она была девочкой, и на Новый год ее родители в Саратове наряжали красивую елку, приглашали в гости детей и раздавали подарки. Девочки обязательно танцевали танец снежинок. Учительница сказала, что для танца надо надеть белые платья, поскольку снежинки – белые. Платья можно сшить из марли и накрахмалить. Можно еще сделать корону на голову.
У меня не было ни белого платья, ни короны, ни марли, ни крахмала. Но я об этом учительнице не сказала. Не сказала ничего и маме. Я видела, как она занята, сколько у нее своих забот. Я решила, что справлюсь сама. В конце концов, у меня есть сарафан, перешитый из довоенного платья. Из платья я уже выросла, а сарафан получился в самый раз.
Первого января 1944 года перед нами распахнулась дверь большой классной комнаты, служившей порой актовым залом. Посреди комнаты стояла красавица елка. Нарядная, вся в красивых игрушках. От восторга и изумления я растерялась. Такое чудо бывает только в сказках, а здесь – наяву. Дяденька-гармонист заиграл музыку, нам велели взяться за руки и ходить вокруг елки. Это называлось водить хоровод. А потом мы танцевали танец снежинок. Девочки действительно были в белых платьях, а я – в своем темно-синем сарафане. Спереди я завязала за шлейки сарафана концы белого платка и чувствовала себя красавицей. Учительница немало удивилась моему изобретению, но я ее не слышала. Я была совсем в другом мире.
В конце утренника в зал внесли большую кастрюлю, и моя мама возглавила раздачу подарков детям, учителям и родителям. Это были настоящие картофельные котлеты. Каждый получил вкусную теплую котлету, поджаренную на постном масле. Оказывается, мама как завуч школы и парторг колхоза настояла, чтобы председатель колхоза разрешил выдать для утренника несколько килограммов картофеля и немного подсолнечного масла из НЗ. Родителей научили делать эти котлеты, потому что такого белорусского блюда в нашем селе не знали.
И идея елки тоже принадлежала моей маме. Ели вокруг села не росли, только сосны. Привезли сосну, украсили самодельными бумажными игрушками, и праздник удался. Все благодарили мою маму, а она смотрела с подозрением на мои необыкновенно румяные щеки и блестящие глаза. Она спросила, как понравилось мне угощение. Я ответила, что не пробовала, так как не хочется. Мама тут же помогла мне одеться и поручила старшему брату отвести меня домой и срочно вызвать нашего сельского врача. Тот так и сделал. Врач пришел сразу же, послушал и установил: двустороннее воспаление легких. Немедленно в постель, поить теплым и надеяться, что выживу.
Выжила.
Учебный год во втором классе запомнился уроками чистописания. В отличие от тетрадей для первоклашек, со сплошными косыми линейками, мы получили в школе другие, где косая линейка служила только ориентиром – чтобы обеспечить нужный наклон букв. За правильное написание слов, за точный нажим пера, за красоту исполнения – за всё ставились отдельные оценки. У меня хватило выдержки только на первую страницу. Дальше терпение куда-то пропало, размер букв перестал укладываться в отведенное пространство и работа уже не являлась образцом чистописания.
На мое счастье, когда тетради оказались заполненными до последней странички, новых нам не выдали. Все школьные запасы закончились, и писать стало не на чем. Исчезли и тетради в клеточку. В некоторых запасливых семьях сохранились чистые тетрадки с тех пор, когда учились старшие дети, там младшим было легче. А остальные делали уроки по арифметике на каких-то клочках бумаги, на старых отчетах колхозного правления, извлеченных из архивных папок. Меня мама обеспечивала за счет хранившихся в школе письменных материалов прошлых лет. Я решала примеры и задачи на полях контрольных работ или на оставшихся неиспользованными кусочках экзаменационных листов. Это совершенно не мешало хорошо учиться по арифметике.
Второй класс я закончила на отлично по всем предметам, кроме чистописания. Но все-таки я научилась писать красиво и чётко, правда, произошло это в другое время и в другом месте.
Лилия ЗЫБЕЛЬ