«В ночь на седьмое ноября»
От редакции
Уважаемые читатели!
Совсем недавно мы узнали о том, что жил на свете талантливый прозаик Зеэв Фридман. Недавно увидел свет его роман «В ночь на седьмое ноября». Это, на наш взгляд, замечательное произведение – со многих точек зрения.
Зеэв Фридман, профессиональный музыкант, родился в России. Окончил консерваторию в Ростове-на-Дону по классу кларнета. С 1990 года жил в Израиле. Там продолжал музыкальную карьеру: играл в Израильском оркестре, успешно преподавал. Много писал, но, по свидетельству людей, знавших его, для публикации отдавал только статьи, посвященные израильским реалиям. Эти статьи размещали у себя крупнейшие издательства Израиля.
Зеэв Фридман ушел из жизни рано: в 2009-м году в возрасте 49 лет. После его смерти родные и друзья издали книгу «Когда зажжется свет в ночи», где под одной обложкой собрали практически все написанное Зеэвом: роман «В ночь на седьмое ноября», рассказы, стихи, фрагменты дневников, публицистику.
Книга была издана в Иерусалиме, Чикаго, Москве, Киеве.
Роман З. Фридмана «В ночь на седьмое ноября» посвящен возвращению молодого еврея к своим духовным корням, к национальной традиции. В этом году роман вышел отдельной книгой в Нью-Йорке в издательстве «Либерти»:
libertypublishinghouse.com/…/the-eve-of-november-s…/
Приводим отрывок из пятой главы романа. Она называется «Обком партии».
Глава 5. Обком партии
Мне лихо закрутили руки за спину и ударили кулаком под дых. Я скрючился, из глаз потекли слезы, но плакал я не столько от боли, сколько от досады, от осознания своей глупости, от бессилия изменить, повернуть вспять ситуацию, выбраться из ловушки, в которую я так глупо угодил, и нет пути назад. Меня крепко держат в своих железных лапах, хорошо знаю, кто, даже еще не видя их, я слышу их знакомые смешки, их утробные животные звуки: Степа и Гаврюша – джинны из бутылки шмурдяка, безмозглые зомби, беспрекословно выполняющие любые приказы своих зловещих начальников.
Боль стала утихать, я поднял голову: ночь, безмолвие, ни души, и след старика простыл, аллея царственных голубых елей, за ними обком партии, наш местный Зимний дворец, только размерами меньше, на третьем этаже горят два окна, трудятся народные избранники – кто-то всегда должен быть начеку. Начеку – ЧК, ГПУ, НКВД, КГБ.
Меня больше не били. Подождав, пока я очухаюсь от тумака, меня повели, по-прежнему скукоженного, с заломленными за спину руками, – это причиняло боль и дискомфорт. Я стал дергаться, тогда они заломили руки еще сильнее и больнее.
– Да отпустите вы меня, гады, – забрыкался я, – вы же знаете, что я не убегу! От вас разве убежишь?!
И, о чудо, они отпустили. Они перестали крутить мне руки и продолжали вести, крепко держа под мышки и прижавшись вплотную с обеих сторон. Все равно это было гораздо лучше, чем закрученные за спиной руки.
Вдруг мне в голову пришла шальная мысль, слабая надежда: надо обернуться, а там, в дверях столовой, быть может, стоит Даниловна, а может, и бабушка, и они меня спасут, надо только обернуться, и тогда исчезнут эти твари, конвоирующие меня, надо только обернуться.
И я обернулся. Вернее, я смог только повернуть голову, резко, успев увидеть безучастный псиный профиль Степы, никак не прореагировавшего на это, как и его напарник Гаврюша справа. Их хватка не ослабла, но и не усилилась, они продолжали уверенно вести меня к аллее елей и дальше – к распахнутому парадному подъезду обкома, но я успел увидеть диетстоловую: окна ее были темны, на двери висел большой замок, этого и следовало ожидать, но втайне я надеялся на чудо, надежда ведь умирает последней. Я тяжко вздохнул и покорно продолжил свой путь, наш путь, их путь, навязанный мне силой.
Мы вступили в ярко освещенный парадный подъезд обкома партии, святая святых города: снаружи горели прикрепленные к стене старинные фонари; тяжелые хрустальные люстры, спускающиеся с потолка искусной лепки, освещали широкую мраморную лестницу, покрытую бордовым ковром, а стены украшали портреты членов Политбюро ЦК КПСС, выполненные в мозаике. Они сопровождали поднимающегося по лестнице весь длинный пролет, а наверху, в конце пролета, на перпендикулярной стене, иконостас венчал огромный портрет Генерального секретаря ЦК КПСС, отечески взирающего мозаичными глазами со своего высока.
Поднимаясь со своими конвоирами по лестнице и разглядывая искусно выполненные портреты небожителей, я вдруг подумал: ведь они же иногда меняются, ну хотя бы изредка умирают, а появляются другие; в том числе – страшно подумать! – придет время того, огромного, наверху, и что же тогда, выдолбят эту мозаику и сделают новую?! И так каждый раз? Хотя, если поразмыслить, они ведь все время те же, и последние много лет, дай Боже памяти, мне не припоминалось каких-либо перемен в Политбюро.
Я так увлекся этой мыслью, что не заметил, как мы поднялись и куда шли дальше, и какой интерьер был вокруг, пока не очутился в большой комнате – кабинете, устланном роскошным ковром, с деревянными панелями на стенах, длинным столом, в конце (или начале) которого сидели два человека в костюмах и галстуках, а над ними висел портрет Ф. Дзержинского – не мозаичный, обычный.
Один из них был лет пятидесяти, он восседал во главе стола, другой, лет тридцати пяти, сидел справа от него. Оба молча, пристально смотрели на меня.
Я тоже разглядывал их, а потом посмотрел на свои сапоги, хоть и новые, но сапоги, в которых я стоял на этом идеально вычищенном дорогом ковре, и представил себе, как я вообще выгляжу: весь взъерошенный, уже не пьяный, но, наверно, бледный или зеленый, как я обычно выгляжу после попойки, в общем, вид безусловно жалкий, и мне стало стыдно.
– Пожалуйста, садитесь, – сказал наконец тот, что постарше, сидящий во главе стола, и указал рукой на ближний к ним стул.
А стульев здесь было много – по обе стороны длинного стола, как обычно бывает в таких кабинетах, где часто заседают. Кто не видел подобных кабинетов в фильмах на производственную тематику?!
Я направился к указанному стулу и почувствовал, что иду свободно, что меня уже никто не ведет, не держит под руки. Я огляделся по сторонам, обернулся: позади закрытая дубовая дверь, и конвоиры исчезли, в комнате нас только трое – я и они, ожидающие меня в другом конце огромного кабинета, под портретом Ф. Дзержинского.
– Проходите, проходите, не стесняйтесь, – снова заговорил Главный (из них двоих он, бесспорно, был Главным) хорошо поставленным голосом, и я вспомнил этот знакомый голос: именно он звучал этой ночью за дверью моей квартиры и требовал ее открыть.
Внешность его соответствовала голосу: он был весь какой-то благопристойно-строгий, аккуратно подстриженная русая голова с четким косым пробором, высокий блестящий лоб без морщин, ясные глаза, глядящие прямо, честно, вызывающие на откровенность.
Напарник его был худощав, с тяжелой челюстью и глубоко посаженными серыми глазами. Вообще он весь был серого цвета: серый костюм, серый галстук, серые волосы, серые глаза, серое лицо.
«Вот так они и должны выглядеть, – подумал я, – чтобы не запоминаться, не бросаться в глаза, затеряться в толпе и оттуда следить, шпионить».
А где же тот, другой, со свиным рылом? Ах да, он лежал во дворе застреленный, о Господи!
– Ну-с, вы, конечно, догадываетесь, почему вас сюда привели, – сказал Главный с неожиданной ехидцей в голосе, когда я уселся на предложенный мне стул.
Сейчас, когда я видел его лицо вблизи, оно показалось мне мерзким – своей примазанностью, этим «честным» открытым взглядом, идущим от осознания своей правоты и идейной подкованности, этим гладким выпуклым лбом без морщин.
– Конечно не догадываюсь, – соврал я, пытаясь унять дрожь в голосе.
– Ну, полно вам, – он вальяжно откинулся на спинку стула и улыбнулся отвратительной ехидной улыбкой. – Все вы прекрасно понимаете.
– Нет, не понимаю, – сказал я и обрадовался, услышав в своем голосе злинку.
– Ну, хорошо, – он скрестил пальцы рук и хрустнул костяшками, – я вам напомню: вы – аспирант, молодой преподаватель советского вуза, комсомолец, посещаете синагогу, учите иврит и мечтаете эмигрировать в Израиль.
Ну конечно, так оно и есть. Доходился. Говорили мне родители: «Перестань ходить туда, подумай, в какой стране ты живешь! Хочешь уехать – иди к этому тихо, осторожно, незаметно». Впрочем, я давно уже догадался, зачем за мной охотятся, чего от меня хотят, мне уже сказали во дворе в задушевном разговоре, чтобы я стал стукачом, фискалом, как тот, что застучал меня этим, но кто он, кто он? Ладно, будет время подумать, вычислить. А кстати, почему меня привели сюда, в обком, а не в КГБ, который, как я знаю, располагается совсем в другом месте – в длинном сером здании, построенном в сталинские времена, идеально подходящем для такого заведения.
– Ну, теперь вспомнили? – все тем же издевательским тоном продолжал Главный.
Интересно, в каком он звании? Ему очень подходит – подполковник. Это не майор, но еще не полковник, иначе не бегал бы за мной по подъездам, черным ходам и дворам. Все, будешь у меня Подполковник.
– А я и не забывал, – ответил я, почти совсем успокоившись и даже входя в какой-то азарт от этого приключения. – Я не отрицаю: и в синагогу хожу, правда, редко, и иврит учу, хоть и не регулярно, а Израиль… А у нас разве нет свободы передвижения? Разве советская власть запрещает человеку жить, где он хочет? – вконец обнаглел я.
И почувствовал неописуемый восторг от собственной наглости, оттого что перестал бояться, оттого что наконец-то могу стать кем-то в этой серой жизни, наполненной страхами и трусливым шушуканьем на кухнях. «Господи! – воскликнул я мысленно. – Я готов умереть за идею, за Тебя!»
Это был мой миг, когда я вдруг стремительно взлетел на вершину бесстрашия, готовый к героизму и самопожертвованию.
И они это почувствовали. Их лица изменились. Они стали серьезны, растеряны, ведь они психологи, эти ребята, в силу своей профессии они должны быть психологами.
Подполковник заговорил, тщательно подбирая слова:
– Вы правы, по закону вы имеете право на свободу вероисповедования и на свободу передвижения, в том числе на эмиграцию в Израиль. В рамках воссоединения семей, – ухватился он за спасательный круг. – Если у вас есть в Израиле близкие родственники, вы можете подать прошение об отъезде и, при наличии вызова от них, получить разрешение на эмиграцию. Наш закон гуманен, – продолжал он официальным тоном, – а Советский Союз – демократическое государство.
Ну да, конечно. Эту лапшу вы вешаете на уши всему миру, а на самом деле вырваться от вас так же сложно, как моим предкам – из Древнего Египта. А я залетел особо: мне почти двадцать семь, возраст еще призывной, мой хлипкий диагноз «мочекаменная болезнь» очень легко отменить, тем более что был-то всего один камешек – и тот выскочил несколько лет назад, и маячит сейчас передо мной не переезд на Родину предков, а призыв в Советскую армию. А куда они забросят служить, лучше и не думать.
Разумеется, всего этого я не сказал, а заявил, сделав честные глаза:
– А я никуда не собираюсь ехать. Здесь моя родина.
– Ну да, – ухмыльнулся Подполковник, – а у нас совсем другие сведения.
– И откуда у вас эти сведения? – спросил я в лоб.
– От одного вашего знакомого. Источник достоверный.
– Ну, и как зовут этого знакомого? – продолжал я напирать в веселом бесстрашии.
– А этого вам знать не надо, – его тон посуровел, – не положено. Лучше объясните нам, как вы будете продолжать жить и работать, вы, советский преподаватель, готовящий стране молодую смену?
– А в чем проблема? – сделал я удивленное лицо. – И как мои убеждения, то есть вера в Бога, посещения синагоги и даже гипотетическое, подчеркиваю, гипотетическое желание уехать противоречат моему статусу?
– О, еще как противоречат! – воскликнул Подполковник, и его напарник до сей поры сидевший неподвижно, как изваяние, сделал некие телодвижения и поддерживающе закивал головой.
– Чему вы учите своих студентов? – спросил Подполковник, строго глядя мне в глаза.
– Как чему? Их специальности, – ответил я наивно, прекрасно понимая, какой вопрос последует за этим. И он последовал:
– Но этого ведь недостаточно! Как вы их будете воспитывать идеологически? Какие ценности вы будете им прививать? – напирал Подполковник, подавшись вперед.
– Общечеловеческие. Гуманные (я воистину был в ударе, видно, сам Господь Бог вложил в мои уста нужные слова). Ведь великие русские писатели, которых мы учили в школе, были верующими людьми и великими гуманистами. Лев Толстой, например.
– Но они жили до революции, – раздраженно отмахнулся Подполковник. – Они ошибались.
– А Польша, братская Польша? – витийствовал я. – Коммунистическая страна, а все – верующие католики.
Подполковник едва сдерживался, чтобы не выйти из себя, и его напарник с тревогой наблюдал за ним, выпрямившись на краешке стула, готовый к выполнению любого приказа. Подполковник зыркнул на него и замахал руками с плохо скрываемой злостью.
– Ладно, ладно. В наши задачи не входит вас переубеждать. У нас есть четкая идеологическая позиция, отличная от вашей, но вы правы: в нашей стране гарантируется свобода совести и передвижения. Я только подчеркиваю, что ваше мировоззрение идет вразрез с той должностью, которую вы занимаете, с вашей преподавательской деятельностью.
Я открыл рот, готовый произнести спич о разумном, добром, вечном, о котором говорят религия и коммунизм, и что нет между ними противоречия, но Подполковник предостерегающе поднял руку, пресекая мое словоизлияние, на которое он снова не сможет ответить.
Он взял себя в руки и снова говорил спокойным, хорошо поставленным, уверенным голосом, даже с оттенком дружелюбия.
– Я вижу, вы – человек грамотный, начитанный. Вот вам бумага, – он пододвинул мне стопку белых листов, – вот ручка, пишите обо всем.
– О чем? – я насторожился.
– О том, о чем вы сейчас говорите. О религии, об Израиле, о своем credo. Короче, доноса мы от вас не требуем, – ухмыльнулся он, угадав мои опасения.
– Хорошо, – сказал я, чувствуя, что настает великий момент моей бестолковой и никчемной жизни, – я готов.
Я готов написать свое «я верую», не скрывая ничего. Я готов наконец взмыть над кухонным шушуканьем антисоветских анекдотов вполголоса, над псевдобесстрашными спичами под пьяную лавочку; я готов написать здесь, в этом месте, которого все боятся, правдивый трактат о себе, какой я есть, и не чувствовать страха.
Я решительно взял предложенную ручку и приготовился писать.
– А с чего, собственно, начинать? – поднял я глаза на Подполковника, как-то смущенно смотревшего в стол.
– Ну, начните с того, – будто бы нехотя начал Подполковник, не поднимая глаз, – когда вы начали посещать синагогу, с кем вы там встречались, – тут он быстро поднял глаза, наши взгляды сошлись, но тут же он отвел глаза и снова уставился в стол, – то есть изложите ваши взгляды, ваше мировоззрение, ну, там, вера в Бога, сионизм и тому подобное, изучение иврита, – тут он снова поднял глаза, – нам известно, что у вас дома имеется самоучитель иврита, ну и о том, что вы сейчас говорили: о том, как «мирно» уживаются, по вашему мнению, – подчеркнул он, – ваши убеждения и преподавание в советском вузе.
Он закончил свою тираду и смотрел на меня с вызовом.
«Ага! Значит, во-первых, ты хочешь, чтобы я уже начал стучать; «с кем встречался», хорошо, получишь – со стариками, которые тебе на фиг не нужны, а о паре-тройке моих друзей ты, мой друг, хрен что от меня услышишь. Но кто, кто же застучал?! Он знает о самоучителе – значит, был у меня дома». Я думал то об одном, то о другом: у меня многие бывали, я парень общительный, потом отметал собственные подозрения, но передо мной белела бумага, лежала ручка, время шло, и я в конце концов начал писать.
Я писал, слегка привирая, не забывая об элементарном чувстве хоть какого-то самосохранения и о чистоте совести: о том, что синагогу я посещаю изредка (хотя ходил туда достаточно часто), о том, что знаком там с несколькими стариками, имен которых не знаю, не помню (вранье), о том, что в Израиль уезжать не собираюсь (мечта жизни!), хоть и считаю своей исторической родиной, что иврит изучаю как древний язык своего народа, который хочу знать, ну а дальше изложение credo, также слегка сфальсифицированное согласно моменту. Я писал о том, что вера в Бога никак не противоречит коммунистическим идеалам – та же гуманность, то же равенство, упомянул и Льва Толстого, и братскую Польшу; писал, что наша Тора (именно так) защищает права угнетенных, учит заботиться о пришельце, сироте и вдове, и наконец резюмировал, что не вижу никакого противоречия в занимаемой мною должности преподавателя советского вуза и своим вышеуказанным мировоззрением.
Получился целый трактат, на нескольких листах. Писал я быстро, с удовольствием, ручка бегала по бумаге, не поспевая за мыслями; по ходу я попросил сигарету, мне ее тут же с готовностью дали и даже зажгли.
Я поставил точку, положил ручку на стол и с наслаждением курил, победоносно пуская дым, забыв о страхе, с чувством героического превосходства взирая на совсем не страшных работников органов безопасности. А они сидели понурившись, какие-то удрученные и подавленные.
– Пожалуйста, – сказал я и пододвинул стопку исписанных листов Подполковнику, выводя его из оцепенения, как мне показалось.
Он нехотя взял ее и стал читать. Я следил за ним с особым ревностным чувством писателя, ожидающим реакции читателя, и реакция наступила.
Поначалу Подполковник равнодушно пробегал строчки глазами, но очень скоро лицо его стало меняться, выражая заинтересованность, взволнованность, в конце концов оно стало лицом человека, читающего что-то очень увлекательное. Вдруг он остановился, поднял на меня глаза, блестевшие от возбуждения, и спросил:
– Вы понимаете, о чем вы говорите, то есть чем это для вас может кончиться?
О, я прекрасно понимал. Я ведь уже не мальчик и прекрасно осознаю, где я живу и как здесь расправляются с инакомыслящими! Но ему сказал, сделав невинную физиономию:
– Нет, не понимаю. Я перед Богом и людьми чист.
Он пристально, профессионально, так сказать, разглядывал меня, пытаясь понять, ерничаю я или действительно такая наивная овечка, такой вот молодой дурень, герой-идеалист, готовый умереть за идею. Похоже, что он таки склонялся к последнему, ибо теперь уже говорил со мной в другом тоне, без издевательско-насмешливых ноток, а наоборот, даже как-то сочувствующе, по-отечески, пытаясь не дать мне самому утопить себя окончательно, а оставить какое-то жизненное пространство в мышеловке, как это они сами спланировали.
…С Элиной мы были вместе уже год, и надо было что-то решать. Мы сидели у нее в комнате в общежитии, и я завел этот разговор:
– Я без Израиля не смогу. Даже если сейчас уехать нереально, невозможно, но, как только что-то изменится, приоткроются ворота, я сделаю все, чтобы уехать… Не знаю, когда это будет, не от меня зависит. Может быть, через год, а может, через десять. Даже просто приехать туда умирать.
– Я знаю, – сказала Элина.
Что она обо мне не знала? Мы были родные люди, жили друг другом.
– Я тебя люблю, – продолжал я, обнимая ее за плечи, – но и от своей мечты не могу отказаться. Это мечта всей моей жизни, понимаешь?
– Понимаю, – сказала она, кладя голову мне на плечо, – я все понимаю, можешь не объяснять.
– Ты все же не до конца понимаешь. Я тебя люблю… больше жизни, я не могу без тебя. Никак… Ты бы уехала со мной?
Сказал наконец – и как камень с сердца упал. Она повернула голову и серьезно смотрела на меня своими необыкновенными небесными глазами, на лбу у нее появились две милые поперечные морщинки, как всегда, когда она сосредоточенно что-то обдумывала, и ответила не сразу.
Потом сказала:
– Это серьезный вопрос. Мне надо подумать. Я дам тебе ответ. Я думаю, завтра.
Она любила смеяться, петь и танцевать, всем с ней было легко и весело, но в то же время она была серьезной девушкой, основательной, вдумчивой, цельной и любила, когда мы обсуждали важные темы (так она любила говорить), строили планы, говорили о высоких материях. Это были чудесные моменты особой близости, одухотворенности, любви.
Я задал ей непростую задачу. У нее были мама и бабушка, которых она горячо любила. Согласиться уехать со мной в Израиль означало навсегда расстаться с ними. Ненавистный Израиль – за железным занавесом, кому-то удается вырваться, но занавес остается, и нет никаких признаков, что он когда-нибудь рухнет, и поэтому, уезжая туда, ты пропадаешь навсегда, безвозвратно.
На другой день мы снова сидели в этой комнате, ели ее бесподобный салат оливье (готовила она так же замечательно, как и все, за что бралась) и молчали.
Мы оба думали об одном и молчали.
Но, оказывается, она ждала, так как ответ у нее уже был готов. Она ждала, пока я поем, потом попью чаю с бесподобным пирогом, испеченным ее руками. И только когда я, сытый и довольный, откинулся на спинку стула, она сказала:
– Я много думала. Как-то мы сидели с девчонками и обсуждали такую ситуацию. Помнишь Таньку Арбузову, которая уехала? У нее муж поляк. Когда он за ней ухаживал, они договорились, что когда поженятся, то уедут в Польшу. Мы сидели, спорили. Одни говорили, куда ты поедешь? А мы, твои друзья? А родители? Говорили, нельзя предавать Родину! А я тогда сказала: жена должна ехать за мужем хоть на край света, если она его действительно любит. Я согласна. Я поеду с тобой.
– Но Элина! – воскликнул я, не веря своему счастью.– Ведь ты расстаешься с мамой, с бабушкой. Израиль – не Польша, возможно, ты их больше не увидишь.
– Я же сказала, – твердо, даже жестко произнесла она, глядя мне в глаза, – я обо всем подумала, я люблю тебя и согласна уехать с тобой, – и в ее глазах сейчас была сталь, а не небеса.
– Ну, раз так, раз так (ну же, скажи ты ей это, наконец!), нам надо пожениться!
Она бросилась мне на шею. Она крепко обнимала меня и плакала. И я тоже. Мы целовались и плакали от счастья, и осушали поцелуями слезы друг друга. Мы были абсолютно счастливы.
Закончив читать мою рукопись, Подполковник подвинул ее своему помощнику, и тот вперился в нее бесстрастными глубоко посаженными глазами.
Подполковник сидел с видом человека, обдумывающего ситуацию, переводя взгляд то на меня, то на своего помощника, то устремляя его куда-то вдаль, а я разглядывал его гладкий блестящий лоб и завидовал: ведь есть же люди с такими вот лбами, на которых до старости нет морщин, так уж они устроены, эти лбы, и есть в них что-то благородное, возвышенное; обладатели гладких лбов всегда выглядят моложе, а у меня уже сейчас на лбу морщинки, особенно когда я поднимаю брови.
Наконец Подполковник заговорил, медленно, тщательно подбирая слова, и тон его был уже далеко не такой уверенный, как в начале:
– Хотя мы не разделяем ваших взглядов и стоим на принципиально иных позициях, в мою задачу не входит вас переубеждать. И все же ответьте мне на такой вопрос, он имеет практическое значение: если начнется война и Израиль будет воевать на стороне наших противников против нас, вы на чьей стороне будете?
Вот это да! Ай да Подполковник! Ай да сукин сын!
Как же ему ответить? И выдумал же! Как они умеют постоянно манипулировать, пугать войной, ядерной угрозой, кровожадными капиталистами, которые обожают войны, так как наживаются на них.
Ну не могу, не могу я сказать, что буду воевать против Израиля, то есть убивать евреев, даже понарошку сказать не могу, здесь – красная черта.
Подполковник торжествующе взирал на меня, увидев мое замешательство, и ждал ответа.
И тут Господь Бог Всемогущий вложил в мои уста ответ:
– А я покончу с собой!
– Что-о? – Подполковник округлил глаза от неожиданности.
– Если, не дай бог, случится такая ситуация, – сказал я с расстановкой, – и будет война между нашими странами, я покончу с собой. Потому что равно не смогу предать страну, где родился и вырос, и воевать против нее, но и стрелять в евреев тоже не смогу.
Подполковник кисло ухмыльнулся и не нашелся, что ответить. К нему на помощь неожиданно пришел помощник. Оторвав взгляд от рукописи, он отчеканил голосом робота:
– Так не бывает. Придется принять чью-то сторону. Хочешь быть беленьким пушистеньким? Не выйдет!
И он хлопнул ладонью по столу.
– Ну почему же беленьким пушистеньким, – спокойно ответил я, наслаждаясь своим интеллектуальным превосходством, – мертвеньким!
Помощник наморщил свой низкий лоб, переваривая сказанное, и, похоже, до него дошла вся нелепость и неуместность его тирады. Он снова уперся глазами в мои листки, делая вид, что читает их.
– А на Пасху вы мацу едите? – вдруг спросил Подполковник, и я от неожиданности закашлялся дымом, который до этого с наслаждением втянул поглубже в легкие.
– А вы, – отпарировал я сквозь кашель, – разве на вашу Пасху не едите куличи?! Вон их даже в хлебных магазинах продают!
– А на Кущи, небось, едите молочные блюда, – не сдавался Подполковник, демонстрируя свои гастрономические познания еврейских праздничных блюд.
– Молочные блюда едят на Пятидесятницу, а на Кущи сидят в шалашах, – поправил я его, не меняя, однако, русские названия на Шавуот и Суккот, дабы не перегибать палку, – кроме того…
– Ну ладно, ладно, – нервно оборвал он меня, замахав руками, – мы знаем, что вы осведомлены в иудейской религии.
– А можно мне задать вопрос? – спросил я, уже совсем расслабившись.
– Да, конечно, – с готовностью ответил Подполковник.
– Вот я сейчас где нахожусь?
Подполковник удивленно поднял брови.
– Как где? Вы же сами знаете – в Комитете госбезопасности.
– Но ведь в этом здании всегда был обком партии!
– Что значит «был»?! Он и есть, – возмутился Подполковник.
– А как же… Что же, вы объединились, перешли к ним сюда из своего здания на улице Энгельса, если я не ошибаюсь?
– Никуда мы не перешли. Мы там же функционируем, как вы правильно сказали, на улице Энгельса, 33. Мы – там, они – здесь.
– Тогда я ничего не понимаю, – растерялся я.
– А вам и не надо понимать, – сказал Подполковник и вдруг подался вперед всем телом. Он почти лежал животом на столе и отечески заглядывал мне в глаза.
– Все исключительно ради вас. Ведь как близко! Прямо возле вашего дома, – проговорил он елейным голосом. – А вы говорите, Энгельса! Вышел из подъезда – и через две минуты здесь. Ну, а то, что вы в диетстоловой задержались, – это уж ваша проблема!
Он благодушно развел руками.
– Ну а теперь, – Подполковник откинулся назад и сел прямо, опершись на спинку стула, – к делу. Мы хотим предложить вам работу, хорошо оплачиваемую.
Угадав причину резкой перемены в моем лице, Подполковник поспешил успокоить:
– Не волнуйтесь, не информатором, не надо ни на кого стучать, доносить (он сказал это просто, без оттенка сарказма). Это работа ночного сторожа.
Я был настолько удивлен, что не нашелся, что ответить.
– Да, да, ночным сторожем. Вам же легко ночью не спать. Молодой, здоровый. Да и спать вы там сможете, – махнул он рукой, – мы вам разрешаем. Смотрите, сейчас глубокая ночь, скоро утро уже, а вы как огурчик, хотя и выпили немало, и набегались.
В его тоне снова появилась ехидца.
– Ночным сторожем, – пытался я переварить столь неожиданное предложение в столь неподходящем для этого месте, – ночным сторожем… но где?
Подполковник широко улыбался, на физиономии его, да и его помощника, появилась некая гримаса, могущая означать улыбку.
– Где? – переспросил Подполковник, выпрямившись на стуле и победоносно положив руки на стол. – Да в вашем любимом месте!
– В институте? – спросил я неуверенно.
– В синагоге! – торжествующе воскликнул он, радуясь произведенному эффекту.
А эффект был, да еще какой! Я пытался осмыслить сказанное, а они весело следили за мной.
– А синагоге нужен… ночной сторож? – только и нашелся я спросить.
– Конечно нужен, – ответили они в унисон и переглянулись.
P.S. Книгу «Когда зажжется свет в ночи» можно приобрести в интернет-магазине Amazon.
Зеэв Фридман