Ступайте прочь, дураки!..
Стефан стоял в центре Города, как и подобает памятнику великому государю, и в деснице держал крест, осеняя им своих подданных и их неблагодарных потомков. Позади Стефана начинался парк. За парком шел сквер. За сквером – сад. Сад культурно переходил в другой парк – Город просто утопал в зелени, изо всех сил пытаясь удержаться на плаву […]
Стефан стоял в центре Города, как и подобает памятнику великому государю, и в деснице держал крест, осеняя им своих подданных и их неблагодарных потомков.
Позади Стефана начинался парк.
За парком шел сквер.
За сквером – сад.
Сад культурно переходил в другой парк – Город просто утопал в зелени, изо всех сил пытаясь удержаться на плаву и возвещая о себе дивным колокольным звоном.
Когда-то (очень давно, отсюда не видно) это был сплошной Лес. Лес, в который втеснился Город. И первыми здесь жили даки. (Так говорят, а там кто его знает: темна вода во облацех, и всякие попытки приподнять завесу чреваты. Но сказано: даки – значит, даки.) Потом все смешалось, конечно: римляне, турки, татары… Но первыми были даки. Это важно.
…А может (а вдруг?!), первым здесь был какой-нибудь угро-финн, неугомонный путник и странник – присел, осел, идти далее не имея мочи, – ну, может такое быть? Или нет? А почему?.. Прилег среди яблонь и груш – рай! красота! – и пусть я буду проклят, если двинусь дальше!.. Усталый финн, фантазер и мечтатель, чье имя потом затерялось в веках, обрекая нас на неточность и ошибки в энциклопедиях… Кто знает?..
Но если по правде, то первыми здесь жили, конечно, динозавры.
А еще первее – инфузории.
Но это так, апропо.
Ясно одно: судя по старинным названиям кладбищ – Армянское, Еврейское, Польское, – здесь издавна жили армяне, евреи, славяне (ведь если умерли, значит, и жили!).
…Город надвигался на Лес – грубо, неотвратимо, сминая его под своим белым камнем. Но стоило зазеваться, и Лес наступал на Город – дико, мощно, не зная страха, угрожая корнями своих реликтов сокрушить цитадель. Это было древнейшее противоборство Города и Леса.
Но Город побеждал, и взятые в плен деревья стали со временем равноправными горожанами, постриженными по моде и окольцованными решетками парков; деревья теснили друг друга, наступая на пятки, словно держа про себя заднюю мысль убежать в Лес, к своим вольным собратьям, оставшимся по ту сторону Добра и Зла…
А самый большой парк был с озером.
Говорят, котлован для него рыли всем миром.
Потом в этом озере тонули люди. Но не суть. Везде тонут.
Рыли, значит. Самый большой человек государства лично к лопатке прикладывался, о чем незамедлительно сообщали потомкам, прибивая на всех углах мемориальные доски. Чтобы знали. Помнили. Ценили.
Тщета-а!..
Но озеро было красиво.
По вечерам нарядные горожане спускались к озеру по широкой мраморной лестнице, розовым ее ступеням… Может, и серым, но… пусть будет розовым (вам ведь все равно, а нам это важно). Значит, розовым. По бокам толкались деревья, норовя тоже, как дети, пробежаться по лестнице, но их не пускали: отодвигали, строили в ряд, теснили аллеями, и на одной из них хмурился Маяковский, чего-то не одобряя.
Стреноженные асфальтом деревья, казалось, ставили своей задачей проткнуть небесный свод и посмотреть: а что там? И что-то видели и шептали друг другу, но что именно – знать нам было не должно, но хотелось.
Вокруг озера жили знаменитости (озеро овевало их зеленой прохладой и вдохновляло на труд): жил сказочник – автор народной сказки, поэт – сочинитель задорных патриотических песен с крепкой гражданской позицией автора. Пушкинист, нарывший одну неизвестную строчку Поэта – и долго был любезен тем народу. Жил ученый, историк, выдающегося ума человек, кончивший, правда, неважно… Но не суть. Каждый несет свой чемодан. (В переводе с атеистического это значило: каждый несет свой крест.)
А за озером шел Лес. За Лесом – Лес: деревья царствовали здесь со дня сотворения мира, и царство это было вечно. Правда, то тут, то там вдруг возникали арки и беседки, подточенные лютиком и плющом, а то откуда ни возьмись из-за кустов и деревьев вдруг выскакивал страшный дом – черепа, кости, чудища поганые! – а из него выбегал полоумный художник, подстерегший зазевавшихся путников, и зазывал, заманивал в свой разбойничий дом с погребальной живописью и скульптурами: гробы, покойнички, черти – нравится? Очень, где выход, нас ждет мама, да-да, придем еще, непременно, а как же.
Там, в глубине Леса, терпеливо дожидаясь художника, одиноко стоял Дом скорби, чьи обитатели, приближенные в своем естестве к цветам и деревьям, тихо прогуливались в сопровождении бдительных санитаров, но ходить туда было не велено.
Вон из Леса. Туда, где колокольный звон, – там дом, там Город!.. Город белых домов и белых церквей, белых птиц и белых цветов на деревьях – и все это было отвоеванное у Леса пространство, тщательно оберегаемые людьми границы, на которые Лес неукоснительно покушался, желая вернуть утраченное, но все атаки его были отбиты.
…Потом этот Город будет приходить в сны, тревожить, распахивая скрытые доселе потаенные дверки, расширяя проходы, зазывая в свои тайники, о которых ты знал, догадывался – и вот они тебе открылись: входи!.. Как странно, подумаешь ты во сне, ведь все это мне когда-то уже снилось: улочка, поворот, снова улочка, пожилой одинокий мостик… И что-то все разом они хотели тебе сказать, доверить – очень важное, кстати! – но что?.. Забыли… Может, в следующий раз?..
Вот такой Город. В нем бывал Петр – турок гонял; молодой граф Толстой по делам военной службы посещал его, страдая лихорадкой и чувством собственного несовершенства (ах, бросьте, граф, вас ждут великие дела!); здесь хандрил ссыльный Пушкин, неся свой чемодан и лирой северной пустыни оглашая…
Кстати, вот интересно: почему-то – «п у с т ы н и»! Это рай-то, эдем, где на каждом шагу плодоносили вишни и яблони!.. Впрочем, поэтическая вольность, метафора, отражающая, надо думать, душевное состояние Поэта: тоска была смертная – то хандра, то сплин, то сплин, то хандра, и в память о том культурные горожане воздвигли впоследствии памятник – роскошный, кстати сказать, памятник работы Опекушина (ни в коем случае не путать с Аникушиным!). Напротив дремали два каменных львенка, на них во все времена сажали детей: не бойся, малыш, они не кусаются!
А в центре Города стоял, значит, Стефан – строго глядел на горожан, и в деснице его сверкал крест.
Вот этот крест долгое время не давал Отцам Города покойного сна. Голову ломали: что с ним делать? Кругом атеисты – неловко. (Перед атеистами, в смысле.) Может, его изъять, крест этот? Дело нехитрое. Но что вставить потом в десницу? Чемодан? Шутки в сторону. Букетик гвоздик? Нелепо. Транспарант? Это слишком.
Долго думали и, ничего не придумав, оставили крест в покое, но памятник передвинули: чтоб не бросался в глаза и выглядел как-то скромнее. Скромность, она украшает.
Говорят, примерно тогда же исчезла и старинная колокольня, чей вездесущий звон не давал заблудиться в Лесу и пропасть в этом непросто устроенном мире…
Колокол был перелит из турецких пушек и являл собой символ мира, победы и нерушимой дружбы народов, отстоявших в борьбе с врагом свои дорогие границы. (Народы клялись дружить, но искренне поклялись – и искренне впоследствии передумали: какая колокольня? какая дружба? вы что?!)
Задвинув Стефана и победив колокольню, материалисты воззрились на Банк, украшавший собой центральную часть Города.
Собственно, в начале прошлого века это была Биржа. Два каменных льва у входа, оскалясь на тех, кто посягнет, ревниво стерегли ее тайны. Здание венчал купол, а на портале стоял юный бог Меркурий: на нем отдыхали пернатые, и, с земли увенчанный птицами, он мог показаться кому-то прекрасным птицеловом, если бы не мешочек денег в правой руке.
В последующие времена это был Государственный Банк. И те же львы у входа несли свою безупречную службу, верные любому режиму. И бог Меркурий все нес и нес свой мешочек, тоже вполне лояльный к новым властям (Меркурий, разумеется, не мешочек).
А вот мешочек-то как раз стал сильно смущать новую власть. Тем более что Банк в скором времени обещал превратиться в Органный зал вопреки мнению горожан и законам физики: с акустикой впоследствии не заладилось – стены Биржи имели собою цель заглушать звуки монет, а не множить сладкоголосые звуки органа под державной рукой Татьяны, одной из дочерей Отца Города, в честь которой, собственно, и происходили такие исторические перемены.
Значит, Органный зал… И при чем здесь, скажите на милость, Меркурий, бог торговли, и его кошелек?! Органный зал все же. Храм искусства. И никакие намеки здесь не уместны.
В общем, позарились. Но Меркурий, как на грех, свой мешочек сжимал крепко и отдавать не желал – делать нечего, оторвали с рукой. Как разбойники с большой дороги. А взамен приставили руку пухлого пионера, застывшую в пионерском салюте: будь готов! – всегда готов! И вечно сидящая, как пилотка, на голове Меркурия ворона лишь подчеркивала это фатальное сходство небожителя с пионером.
Горожане шутили по этому поводу, зубоскалили, сходились во мнении: дураки сплачивают народ и этим бывают очень полезны.
А обворованный и увечный Меркурий с пионерским салютом, казалось, глядел теперь вдаль с изумлением, словно пытаясь высмотреть Кого-то там, в небесах, и сказать Ему: «Господи, Твоя воля!..»
Время спустя бывшая Биржа уже оглашалась органными звуками и прозвана была ехидными горожанами «Хижиной тети Тани».
…Веселые были горожане. Образ, конечно, общий, собирательный, и собирается он на мраморных ступеньках Оперного театра («О, несравненная мадам Баттерфляй!»), у памятника Стефану («В семь у Стефана!» – здесь свято место любви!), на улицах Пушкина, Толстого и Гоголя (Гоголь здесь никогда не бывал, но какая разница, если мы его любим!).
Наперекор классикам, кстати (или некстати), шла улица Искры – там стоял неказистый домик, овеянный славой, возле него изнемогали туристы, отдавая дань.
А на границе Города и Леса стоял другой памятник – бандиту на коне. История великодушно называла его революционером, но все знали, что бандит. (И Лес его дом!) Учебники увиливали от ответа на вопрос о смерти героя, упирая на его бессмертие, но шепот утверждал, что смертен, смертен и кончил свою жизнь бесславно, в чужой постели, застреленный ревнивым мужем и соратником в одном лице.
Дотошные были горожане – шутники, пересмешники, театралы, поклонники муз… И где они теперь?.. Вот здесь жили Воробьевы, а там – Фильдштейны… Вы помните Фильдштейнов? Милейшие были люди. А там, в сквере, стоял Дядюшка Сэм, вы помните Дядюшку Сэма?
А как же.
Памятник легендарному герою революции Семену Яновскому стоял в центре сквера и все у тех же остроумных горожан (ничего святого!) имел прозвище Дядюшка Сэм.
Поговаривали, что жене легендарного героя пришлось даже расписаться с покойником.
Дело в том, что брак почтенной вдовы с героем не был зарегистрирован: революция, штурмы, подполья – до того ль, голубчик, было?.. Теперь же вдове полагались земные блага и почести, а для благ – основания, бумажки то есть. И власти настоятельно рекомендовали вдове как-то оформить, узаконить свои отношения с героем.
Вполне возможно, что поначалу это могло показаться диковатым вдове, но она принадлежала к тому славному поколению благонамеренных граждан, у которых сомнения и прочая ересь начисто отсутствовали в их идейных сердцах, и они даже плохо понимали в связи с этим, про что это «Медный всадник» у Пушкина. Что автор имел в виду, вкладывая в уста Евгения такие фамильярности, как: «Ужо тебе!..»?! Гражданская позиция автора?! Что, собственно, хотел классик этим сказать? Что Евгений безумен? Допустим. Евгения жаль, конечно, но дальше-то что?!
Впрочем, как сказано было выше, вдова не отягощала свою жизнь проклятыми вопросами и, доверившись серьезным, как глупость, дядям, она в конце концов уступила требованиям властей – надо так надо! всегда готов! – и посетила загс, где расписалась в положенном месте, приняла поздравления и возложила к Дядюшке Сэму цветы. Все было красиво. И не надо смеяться.
Вот такие времена. Времена как времена – просто свои приметы.
А потом вдруг грянули новые времена, и в воздухе (изумительном, кстати!) стали витать вопросы, испортившие цвет лица смешливых горожан.
Но… тут придется приподнять завесу, хотя лучше бы этого не делать, конечно, потому что темна вода во облацех… Ну и так далее, смотри выше.
Значит, даки. Известно, что даки были отчаянными воинами. Но и древние римляне были отчаянными захватчиками – и это тоже все знают. И римляне одолели даков – не сразу, но одолели, а, одолев, романизировали, превратив Дакию в свою провинцию, а даков – в провинциалов.
Кто сегодня осудит римлян? Кровь давно ушла в землю – и взросла трава забвения, расцветая пышным цветом героических легенд и мифов.
Собственно, территория даков нужна была римлянам чисто в стратегических целях: за ней находились неприятные римлянам варвары, которым тоже, в свою очередь, Дакия нужна была не корысти ради, а для порядку. О судьба. Страна на пути всех бед.
Но с тех пор столько всего произошло, столько всего было и не было, что и вспоминать сегодня, казалось бы, нет резону: другие завоеватели, другие освободители приходили на эту землю, и неясно было порой, кто из них освободитель, а кто завоеватель (это всегда очень тонко).
Однако время востребовало вновь романтики крови. Римского профиля. И Римской волчицы. И на повестке дня встали ребром вопросы первостепенной важности: чистота расы, формы носов, масть, анализ на процент латинской крови и все такое прочее – вопросы тонкие, деликатные, правомерность их постановки здесь обсуждаться не будет – таковы приметы времени, такова данность, автор не компетентен судить историю – нет, гражданская позиция у автора есть, но, увы, не такая крепкая, как у поэта-песенника.
В общем, такова объективность. Справедливость и объективность – разные вещи. История вообще несправедлива к маленькому человеку (вспомним, господа, Евгения из «Медного всадника»!), история всегда пренебрегает малым ради великого, она всегда губит маленького человека…
– А какого размера этот маленький человек? Как я?
– Нет, мальчик…
– Меньше?
– Да. То есть… Нет, это в другом смысле. Какой славный малыш!.. Иди к маме. Продолжим, господа…
Значит, история несправедлива к маленькому человеку, но рано или поздно он предъявляет ей счет.
«Но мы были искренни!» – сказали сказочник, пушкинист и историк.
«Мы были искренни!» – сказал полоумный художник.
«Мы были искренни!» – подтвердили бежавшие из Дома скорби.
«А мы были первыми!» – ответили потомки даков.
И все смешалось: даки, римляне, варвары и какой-то пакт Риббентропа – люди предъявляли счет Истории. История, в свою очередь, доставая из широких штанин, предъявляла свои счета – с печатями и гербами. Все тыкали друг другу в нос своими счетами, и в чудном воздухе стояло невообразимое.
Настало время разбрасывать камни и плевать в старые лица учителей.
И первым на этом Страшном суде предстал памятник Пушкину. Работы Опекушина.
Но тут опять надо приподнять завесу.
…Двадцатые годы, девятнадцатый век, ссылка на юг. Здесь лирой северной пустыни (метафора!) оглашая, скитался Пушкин и на чем свет стоит клял этот Город: осень, сырость, слякоть, извозчик – подлец (завез черт знает куда!), прерванный ссылкой роман с Воронцовой, а может, с Собаньской (пусть пушкинист поправит), настроение скверное. «Проклятый город! – в сердцах воскликнул Александр Сергеевич. – Тебя хулить язык устанет!» И сие проклятие вошло во все полные и неполные собрания сочинений Поэта и имело самые что ни на есть роковые последствия для потомков. Ибо, как верно сказано, нам не дано предугадать, как наше слово отзовется.
В общем, проклял.
Но сегодня проклял, а завтра «Земфиру» написал – солнце выглянуло, извозчик потрафил, осенний узор обласкал взор, молодая цыганка приглянулась, да мало ли…
Но потомки даков помнили: проклял! Их Город!.. «Ужо тебе!..» – сказали потомки. Ответишь!
И в один прекрасный день (ужасный, в смысле) бурный рост национального самосознания и культурное возрождение масс вылилось в такую культурную акцию, как испражнение на памятник Поэту!..
Кто тот Евгений, занесший, так сказать, руку, история стыдливо умалчивает. Но факт имел место быть.
«Звонить, звонить во все колокола!» – кричали оскорбленные пушкинисты, встав на защиту памятника, но… это было образно, конечно, потому что колокольню-то давно снесли (смотри выше), пополнив несметные запасы родины медью, а на месте ее давно уже мок фонтанчик, исправно льющий водичку на историю.
С памятниками и людьми стало твориться худое. Очередь дошла и до Стефана.
…Всем был хорош государь, много славных дел свершил он на благо народа, стопроцентная голубая латинская кровь текла в его жилах – одна беда: женат был на княжне недакских кровей. И дело, как вы понимаете, было непоправимо…
Оказалось, что поправимо.
И в один прекрасный день (такой же поганый) на фоне всеобщего ликования масс нарядный торжественный поп взял да и… развенчал памятник с его недакской женой. И тут же обвенчал (без всякого волеизъявления со стороны памятника) с лидером восставших потомков даков – ныне, присно и во веки веков.
Стефан глядел на попа, сжимая крест, и в державном его взгляде читалось: «Изыди!..»
Кому рассказать – не поверят! – глядя на этот сюр, думали оккупанты и манкурты.
Оккупанты – это бывшие освободители (История, дама вульгарная, любит такие шутки) ну и, конечно, Пушкин.
– О! – в экстазе кричали оккупанты. – Какое счастье разделить судьбу Поэта хотя бы в этом!..
Хуже всех было манкуртам (термин взят у классика – вот уж воистину: нам не дано предугадать!..). К манкуртам относились лица хоть и коренной национальности, но запятнавшие себя браком, как Стефан Великий, с оккупантами, а также их дети-бастарды и просто сочувствующие, не желавшие, например, идти и испражняться на памятники (да-да, были и такие, воздадим им сегодня должное).
Город бурлил в эйфории, строились грандиозные планы.
Памятник оккупанту Яновскому снести! Ничего, что тяжело, отдать последние силы.
Воздвигнуть памятник Римской волчице!
(Воздвигли. И даки, стоявшие насмерть в бою с римлянами, смотрели с неба на дело сие с большим изумлением!..)
Руку пионера у Меркурия оторвать. Приставить родную руку, с кошельком.
Барельеф с Барбюсом содрать, разумеется, невзирая на хорошую латинскую кровь писателя, – на нем историческая вина: сто лет назад он приветствовал восстание народа, но не то восстание, которое надо было приветствовать, – и это явилось той чертовой искрой… Кстати, и Дом-типографию «Искры» поджечь – гори она синим пламенем!
И все горело.
– Такую жизнь и потерять не жаль, – сказал ученый-историк и умер: он думал, что это конец.
Но это был не конец. А лишь начало конца.
История лихо зазывала всех в свой балаган, не скупясь на зрелища и размах («Прощай, нежнейшая мадам Баттерфляй, не до тебя!»), и в первом же акте вдова Дядюшки Сэма, жена памятника, овдовела вторично. Таков был ее чемодан. Потому что первыми здесь жили даки.
– А динозавры здесь жили?
– Что значит «жили», малыш… Они и сейчас здесь живут.
А Лес не дремал: забытый людьми, он лазутчиком пробирался к жилищам, пересекая границы. Сюда, сюда! мы здесь! – звали зеленые карлы и карлицы, круша и калеча ветвями чугунные решетки парков.
И Лес вторгался в пределы Города, где шло полным ходом действо и где среди главных героев на сцене мелькали безумные тени обитателей Дома скорби, казня памятники и держа речи:
– Братья по разуму!.. – кричали они, мотаясь с пухлой рукой пионера, но все заглушал вой голодной волчицы и ее голодных волчат.
Действо со сцены давно уже перекинулось в зрительный зал, и история свинским клином (или – свиным?) врезалась в судьбы людей, калеча и не щадя маленького человека… И грозная тень генерала – с нежной фамилией, тяжелым взглядом и голосом тигра – уже маячила у баррикад, не одобряя темперамента разбушевавшихся масс.
…Всех разметет и смоет кого куда – веселых милых горожан не станет… Вот здесь жили Соловьевы, а там – Краевские… милейшие были люди. Вы помните Краевских?.. У них еще была огромная собака. А Курочкиных помните?.. А Акопянов?.. И где они теперь?!
Где-где… Чикаго окучивают.
И Город вдруг опомнится, придет в себя, воззрится на плоды безумия и поспешит в сны тех, кто уцелел… И позовет обратно.
Но – куда?!
…Лес штурмовал Город, наваливаясь на него всей тяжестью своей зеленой пехоты и отвоевывая за пядью пядь свою когда-то утраченную территорию. «Мы были первыми!» – грозно возвещал Лес. И шелестел на латыни, чтобы было доходчивей: Profani, prokul ite!.. И сие означало для непосвященных: ступайте прочь, дураки, здесь свято место любви!
Силы были неравные. И Город отступал, неся тяжелые потери…
С очередной весной Лес полностью захватил Город, и природа, словно стараясь исправить все человеческие ошибки разом, погребла его под зеленью своих дубрав, сиреневых чащ, диких яблонь, вишен, ореха… И только высоко в небе еще виднелся безрукий Меркурий, покидающий, как истый воин, поле брани последним и уходящий за облака – к своим небожителям, надо думать…
Санкт-Петербург
Светлана МОСОВА