Последний из могикан
Владимир Соловьев: «После смерти Бродского и Довлатова я остался здесь один держать редут» Владимир Соловьев – писатель-оркестр: выступает в самых разных амплуа — как эссеист-культуролог, мемуарист с аналитическим уклоном, а теперь еще и как политолог. Свою литературную деятельность начал в Советском Союзе как критик, как писатель-мемуарист продолжает её в США. Друг Бродского, Довлатова, он ведёт […]
Владимир Соловьев: «После смерти Бродского и Довлатова я остался здесь один держать редут»
Владимир Соловьев – писатель-оркестр: выступает в самых разных амплуа — как эссеист-культуролог, мемуарист с аналитическим уклоном, а теперь еще и как политолог. Свою литературную деятельность начал в Советском Союзе как критик, как писатель-мемуарист продолжает её в США.
Друг Бродского, Довлатова, он ведёт свою серию из жизни замечательных людей. И в последние полтора года он обрушил на читателей какой-то книгопад: про Довлатова («Быть Сергеем Довлатовым. Трагедия веселого человека»), про Бродского («Иосиф Бродский. Апофеоз одиночества»), Евтушенко («Не только Евтушенко») и Высоцкого («Высоцкий и другие») и еще о Бродском и Довлатове. И вдруг, как ни с того ни с сего — «Дональд Трамп. Сражение за Белый дом».
Я исписал сотни страниц о Бродском
— Владимир, как у вас на все сил то хватает? Или вы рассчитываете попасть в книгу Гиннеса? Спите или как у Наполеон на сон всего несколько часов?
— Сплю приблизительно 3-4 часа, да и то со снотворным. Правда, добираю днем, когда меня смаривает – послеполуденный сон фавна. Зато получается два дня в одном! Дело не в том, что я трудоголик. Сон – это другая, подсознательная реальность, а мне больше интересно, что происходит у меня в сознании и окрест – меня будит любопытство. Ну, и само собой, «перо к бумаге», то бишь к моим компьютерным файлам. Столько осталось недосказанного и нерассказанного – вот я и тороплюсь в обгон времени. Если я реваншист, то в высоком смысле – все равно, что играть в шахматы со Смертью. Помните у Бергмана в «Седьмой печати»?
А в конкретной русскоязычной ситуации Нью-Йорка, особое, ни с чем н сравнимое ощущение литературной ответственности – после смерти Бродского и Довлатова, я остался здесь один держать редут и в меру своих возможностей должен продолжить общее дело. Сделать то, что те не успели, и никто, кроме меня, за них это не сделает. Племя вымерло, центровики ушли. Моя неоднократно переиздаваемая запретно-заветная книга о Бродском так и называется «Post mortem» – там со мной соавторствует покойник: я дал ему слово, он говорит то, что не успел сказать при жизни, либо опровергая сказанное им при жизни.
— То есть путем перевоплощения? Вы играете роль Бродского?
— Перевоплощения и отстранения – обе системы задействованы – Станиславский с Мейерхольдом в одно флаконе. Я исписал сотни страниц о Бродском в самых разных жанрах – от мемуарного до литературно-критического, и понял, что глубже всего берет лот художества. Здесь мой отдаленный во времени учитель Юрий Тынянов, и как критик, и как биограф, с его романами о Кюхле, Грибоедове и Пушкине. А я пишу метафизические романы о людях, которых близко знал и тесно, чуть ли не на каждодневном уровне, общался: с Бродским больше в Питере, а с Довлатовым уже здесь, в Нью-Йорке, где мы соседствовали. Хотя именно я в Ленинграде делал вступительное слово к его единственному литературному вечеру в Доме писателей, сохранились фотки.
Ося относился к нам с Леной покровительственно и заботливо, как старший брат. Даже в стихотворении, нам посвященном, он не преминул это отметить:
Они, конечно, нас моложе
и даже, может быть, глупей.
А вообще они похожи
на двух смышленых голубей,
что Ястреба позвали в гости,
И Ястреб позабыл о злости.
Ну, Ястреб – это, понятно, сам Бродский. Потом, уже в Америке, он развернет эту автобиографическую метафору в большом стихотворении «Осенний крик ястреба». А что позабыл о злости – довольно-таки точно: у нас дома (а дом наш он называл оазисом в ленинградской пустыне), Ося, в самом деле, как–то мягчал, успокаивался, ему у нас было комфортно и уютно, потому что по жизни был еще тот мизантроп: «Кровь моя холодна. Холод ее лютей реки, промерзшей до дна. Я не люблю людей». В таком расслабленно-расхристанном состоянии он находился, пока не появлялся другой наш тогдашний друг-пиит, ливрейный еврей Саша Кушнер. Между ними был напряг, ну как между голодным и сытым: Бродский был городским сумасшедшим, стихи его не печатали, зато Кушнер входил в силу как официозный пиит и был обласкан властями.
В прошлом живые и мертвые без разницы – в одном ряду. Памяти
— Все-таки вам крупно повезло на друзей – помимо Бродского и Довлатова, еще и Окуджава, Эфрос, Евтушенко, Слуцкий, Мориц, Рейн, Искандер…
— Как и им на меня. Стали бы они иначе с нами – с Леной Клепиковой (жена и соавтор В. Соловьева – М.Р.) и со мной — знаться, дружить, проводить дни и ночи, читать нам свои новые опусы, приглашать нас на спектакли, посвящать нам свои стихи.
— Вы не умрете от скромности.
— А кто умирал от скромности? Нет, умру я, понятно, по другой причине, когда судьбе будет угодно. Вот я и тороплюсь. Наперегонки со смертью..А что касается нашей тогдашней молодости, то, думаю, это дополнительно привлекало к нам старших товарищей. Борис Слуцкий напрямик мне говорил, что ему скучно и тесно среди своих, имея в виду людей военного поколения – кирзятников. Как они разбежались, к примеру, с Дэзиком Самойловым: «Мы с тобой были соседями по камере, а теперь дверь открылась. Не путайся больше у меня под ногами», — изрек на прощание Слуцкий. Помню, как Борис Абрамович заглянул к нам на Красноармейскую и убалтывал Лену вступить в Союз писателей: «А то одни евреи!» — пошутил он. Но мы уже наладились в другом направлении – за бугор.
А Эфрос обижался и злился, если я, побывав на его премьере, не звонил ему в тот же вечер. Из-за «Отелло» он мне целый разнос устроил, прямо на улице, прохожие оборачивались, Наташа Крымова еле его успокоила. Одну из книг этого мемуарно-аналитического сериала я так и назвал: «Младший современник», но реализаторы взбунтовались – вот я и переименовал в «Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых». А подзаголовок такой – отвечая на ваш, Марина, подкол – мнимый оксюморон, потому что в прошлом живые и мертвые без разницы – в одном ряду. Памяти прошлого. Я так и пишу в преамбуле к этой книге: «Живых людей превращу в литературных мертвецов, зато мертвецов окроплю живой водой и пущу гулять по свету. Пока пишу, живые помрут, зато оживут мертвые. Вот и меняю их местами. Увековечу тех и других… Книга, пропитанная смертью. С миром, с прошлым, со смертью, с Богом — на ты».
— Оригинально и… нагло. Так этой книгой вы завершаете свой мемуарный цикл?
— Нет, в замысле у меня, как у моего далекого предка, пятикнижие. Хоть Бог и посмеивается, подслушивая планы человека, но на сентябрь у нас с издательством намечена еще одна, на этот раз в самом деле последняя, книжка этой линейки. Названия варьируются, но сейчас я склоняюсь к «Путешествию из Петербурга в Нью-Йорк». Две предыдущие книги, «Не только Евтушенко» и «Высоцкий и другие» – про шестидесятников, а эта про следующее поколение, которое противопоставляло себя шестидесятничеству. Здесь и топография другая: шестидесятники по преимуществу москвичи, а мы ленинградцы – до того, как стали ньюйоркцами. Шестеро персонажей в поисках автора.
— А вы уверены, что к вам лично этот мем Пиранделло подходит? Вы же и есть автор этого «Путешествия из Петербурга в Нью-Йорк»?
— И одновременно один из его героев. Авторский персонаж не один к одному с автором. Все мы, включая меня – исторические уже персонажи, я не отделяю себя от других и гляжу на себя со стороны, с известной степенью отчуждения. Скажу больше: не всегда себя узнаю, а иногда и вовсе не признаю. Ни того питерского, а потом московского, ни даже здешнего, ньюйоркского.
Довлатов не сам умер, ему помогли умереть
— Я думаю, как раз этот период вашей жизни – не только лично вашей, но и ваших двойных земляков – особенно интересен. Как изменилась ваша жизнь на чужбине?
— Ностальгия – это по части моего соавтора и по совместительству жены Лены Клепиковой. Да и времени у меня на ностальгию нет никакого. Как не было его у Бродского и Довлатова. Их попрекали тем, что они так ни разу и не съездили на родину. «Туристом? – спрашивал Бродский. – На место преступления возвращаются, но не туда, где тебя унизили». А Довлатов, тот объяснял свое нежелание возвращаться, даже временно, одним слово: «Сопьюсь».
— А спился, простите, в Нью-Йорке.
— Сложнее. У него здесь были грандиозные запои, сам тому свидетель, но он из них выкарабкивался, лакал молочко, как котенок. Он не сам умер, ему помогли умереть.
— Что вы имеете в виду под «помогли»?
— Первым об этом написал еще Бродский в своей эпитафии Довлатову – о санитарах «скорой помощи», двух придурках-латинос, которые уложили Довлатова на носилки и накрепко привязали к ним, а его растрясло по дороге в госпиталь и стало рвать. Как сказал шофер той «скорой»: «He choked on his own vomit». Трагическая, нелепая, жуткая смерть. Фактически, непредумышленное убийство.
— Какие ужасы вы рассказываете!
— Если такое суждено было Сереже пережить перед смертью, то мы должны об этом знать, а не прикрываться эвфемизмами.
— Как вам живется и творится в иноязычной среде?
— Не совсем иноязычная эта среда, Марина. Русских американцев в этой стране больше трех миллионов, больше всего, понятно, в нашем космополисе Нью-Йорке, но разбросаны по всем штатам, включая Аляску: в Ситке, бывшей столице русской Аляски, проживает поэт и галерейщик Юджин Соловьев, наш сын. А в нашем городе об русскую речь спотыкаешься на каждом шагу, на улице, на вернисаже, на премьере. Тот же Довлатов не выходил за пределы русского землячества, хотя печатался в престижном «Ньюйоркере». Юз Алешковский, с его слов, не собирается изменять законной жене – русскому языку с любовницей – английским. Даже Бродский, двуязычный писатель, говорил мне, что вывез с собой из Питера весь кордебалет читателей, полагая себя не без оснований прима-балериной. Не говоря о здешней русской афише – выставки, спектакли, литературные вечера россиян. А здешние русские газеты – больше двух дюжин, глаза разбегаются, не знаешь, какую купить. Именно благодаря этой периодике Довлатов и состоялся здесь как писатель, да и сам был главредом еженедельника «Новый американец».
— Как газетчику, мне интересно, какое издание лучшее?
— Только не говорите мне снова, что я не умру от скромности: то, в котором печатается Владимир Соловьев. Как говорил маркиз де Кюстин, я скромен, когда говорю о себе, но горд, когда себя сравниваю.
— Коли так, к вам и вернемся. Сначала о вашем тандеме Владимир Соловьев & Елена Клепикова. Более привычны пары мужские – братья Гонкуры, братья Стругацкие либо соавторы-друзья Ильф и Петров. Как вам работается на пару с женой?
— В отличие от названных вами пар, у нас с Леной Клепиковой главные достижения в одиночных заплывах, большинство книг у нас сольные, с одним именем на обложке, а сходимся мы в мемуарных книгах, как в том же «Довлатове», с которым близко были знакомы оба. Но даже там – как и в «Бродском» и «Евтушенко» – разлепляемся, у каждого свои отдельные главы – слишком мы с Леной разные во всех отношениях люди, а не только в гендерном. Да еще в совместных политических триллерах – семейный бизнес, но полное разделение труда. Я больше о политике, а Лена – по части психологии. Да и то время от времени цапаемся, сплошь несогласия и контроверзы.
Никаких священных коров для меня
не существует
— Вот-вот, про вашу политикану я и хотела спросить. Как это вы, гуманитарий, в этой каше разбираетесь? А теперь вот еще ваша с Леной книжка про Дональда Трампа. Как вас на все хватает? Не понимэ…
— Поначалу – поневоле. Только благодаря этому политоложеству мы и удерживались здесь на плаву – сначала регулярные статьи в самых престижных американских СМИ, начиная с «Нью-Йорк Таймс» и «Уолл-Стрит Джорнал», а потом пошли книги о покинутой нами стране, включая биографии кремлевских лидеров – Андропова, Горбачева, Ельцина – переводы на дюжину языков, сказочные по нашим совковым понятиям гонорары, которые мы до сих пор не проели и не пропутешествовали. Даже наши американские газеты писали о наших шестизначных авансах, Фазиль Искандер сказал 6ы: «Это навсегда». А Сережа Довлатов с ножом к горлу: «Сколько именно, ведь шестизначное число – от 100 до 999 тысяч». Я его, как мог, успокаивал: значительно ближе к нижней отметке. Короче, мы заделались профи-политологами, а когда Советский Союз распался и наша родина вышла из политической моды, воленс-ноленс занялись американой.
Риполовская книга с Дональдом Трампом на обложке – на самом деле не только о нем, но о том, как делают президентов в Америке, как работает американская демократия и всегда ли она срабатывает. Не сравниваю, конечно, но мы ориентировались на великую книгу Алексиса де Токвиля «Демократия в Америке» применительно к нашему времени. Опять-таки, аналитическая получилась книга, но из жанра занимательной политологии.
— Ваши книги востребованы по обе стороны океана, но есть и критики, которые считают вас возмутителем спокойствия, скандалистом – литературным. Как вы относитесь к подобным в ваш адрес выпадам?
— Спокойно. Не пристает, как с гуся вода. Или, по американскому политсленгу, я – тефлоновый. Не то чтобы мне все фиолетово, но я сам, будучи самоедом до мозга костей, предъявляю себе такой высокий, гамбургский счет, что неуязвим ко всяким наскокам и филиппикам. Счет не только как к художнику, но и как человеку. Ну, типа, Jewish guilt, или, как говорят наши католики, mea culpa.
Первый литературный скандал был вызван моей покаянной исповедью «Три еврея», написанной еще в России. Там я мешаю себя, простите, с г…ном, но бросились защищать не меня, а других упомянутых там персонажей. А дальше пошло-поехало: что ни публикация, то скандал. Я критик не только по профессии, но и по натуре: никаких священных коров для меня не существует, запреты и табу не по мне. Здесь, в Америке, тоже в моде так называемая политкорректность и, будучи по многим вопросам не согласен с Дональдом Трампом (он герой нашей книги, но не герой моего романа), я всячески приветствую то, что он не боится называть вещи своими именами. Как говорил граф Лев Толстой, срывание всех и всяческих масок. Мавр сделал свое дело – мавр может уйти: благодаря ему у нас здесь наступила the «None of the above» era.
Ну, а в России, как себя помню, секта неприкасаемых, не одна жена Цезаря, а весь гарем царя Соломона. Этого не тронь, потому что он официоз, а этого – потому что он диссидент. Мы с Леной Клепиковой с этим столкнулись на заре нашей американской жизни, когда опубликовали в «Нью-Йорк Таймс» статью про академика Сахарова, которого назвали полководцем без войска и сравнили с Дон Кихотом – рядом с его собственной статьей с радужными диссидентскими прогнозами, которые, увы, не оправдались. Ладно бы статья вызвала просто скандал, нам не привыкать, но академик Сахаров в ответ наложил вето на все наши уже принятые публикации в парижском диссидентском журнале «Континент», членом редколлегии которого он являлся. Вот это вызвало настоящий скандал, потому что западные демократы никак не ожидали такой реакции на критику от светоча российской демократии. В книге «Высоцкий и другие» целая глава про эту скандальную историю, которая иронически называется «Спасибо академику Сахарову». А что, в самом деле, благодаря его табу мы и подались в американскую журналистику. Не было бы счастья, да несчастье помогло. Думаю, что благодаря этой главе, хотя не только ей, новая моя книга снова вызовет скандал. Как и этот наш разговор, боюсь. То есть нисколько не боюсь. А Вы, Марина?
Заказать новые книги Владимира Соловьева и Елены Клепиковой «Дональд Трамп. Сражение за Белый дом», «Не только Евтушенко», «Иосиф Бродский. Апофеоз одиночества», «Быть Сергеем Довлатовым», «Высоцкий и другие», «Бродский. Двойник с чужим лицом», «Довлатов. Скелеты в шкафу» можно, послав чек по адресу:
Vladimir Solovyov
144-55 Melbourne Avenue, #4B
Flushing, NY 11367
Цена каждой книги с автографом и пересылкой – $24. При заказе 2-х и больше книг, стоимость каждой – $18.
Марина РАЙКИНА