Полина Барскова: «Задача – через боль стать собой»
Полина Барскова – известная поэтесса, родившаяся в Санкт-Петербурге и уже много лет живущая в США. Она лауреат множества литературных премий, в том числе премии петербургского Центра имени Андрея Белого. Профессор университета Беркли. Не так давно у Полины совместно с другими поэтами вы-шел сборник стихов антивоенной тематики (с переводом на английский язык). А еще она стала героиней популярного YouTube-канала «Скажи Гордеевой». Все это послужило инфоповодом для нашего интервью. С радостью представляю Полину Барскову – неординарную личность, умную, талантливую поэтессу, проживающую с нами на одной земле. Об отвержении родным отцом, о работе в Беркли, о вдохновении, о войне и мире и многом другом…
Интервью с Полиной Барсковой ведет Эля Юдит
– Вы вундеркинд, литературным творчеством занимаетесь с восьми лет. Возникало ли когда-нибудь желание бросить или поменять род деятельности?
– Нет, никогда не было желания перестать писать. С момента, когда еще в детстве стала складывать рифмы, поняла, что это совершенно особенный и для меня какой-то очень важный способ существования. Были моменты, когда я писала гораздо меньше. Порой годами стихи не получались…
– С чем это было связано, кстати?
– Однажды случилась чересчур благополучная личная жизнь, а второй, очень замечательный раз, это произошло во время беременности Фросей. Было поразительно, потому что все это время из меня стихи совершенно не происходили. Тогда я поняла, что моя физиология может производить только что-то одно: или человека, или стихи. Но потом все вернулось очень быстро, когда Фроська родилась, и начались уже стихи о ней.
– Был ли страх, что, может быть, с рождением ребенка занятия поэзией прекратятся?
– Тогда все мои страхи и тревоги были связаны со сменой жизненной роли. Я очень тревожилась о том, как буду совмещать и какой буду матерью, и что все это будет значить. В принципе, наверное, из меня получилась достаточно легкомысленная мать, потому что стихи всегда оставались очень важной частью моей жизни. Но тревожные моменты действительно появлялись, когда думала, что однажды иссякнет потребность в стихотворчестве. По большому счету, когда ты пишешь, каждый раз снова возникает тревога: а произойдет ли в этот раз все так, как нужно тебе?
– То есть можно ли сказать, что творческий человек, поэт, пишет, только когда он страдает?
– Это очень сложный вопрос. В состоянии крайнего страдания писать нельзя. Когда находишься в остром состоянии горя, ты не пишешь. Фокус этой профессии – превратить эмоциональные состояния в инструмент наблюдения. Такой стереоскопический эффект – ты используешь свою эмоцию, чтобы управлять аппаратом зрения. Например, ты можешь очень тосковать. В этом случае пишешь не о ней – тоске, а пишешь ей. И вот тогда есть шанс, что получится что-то стоящее. И точно, и не сентиментально. Отвечая на вопрос, больше и лучше всего получается писать в трудных, но не экстремальных состояниях.
– А вы ищете вдохновения для работы или независимо от того, есть оно или нет, садитесь писать?
– Поскольку делаю это так много лет, как ни странно, какой-то фокус приходит ко мне как в первый раз. Это практически физиологический процесс – чувствую, что вот оно сейчас придет. Порой куда-то иду, бегу, бывает, во время занятий, во время бесед что-то приходит, мне в этот момент нужно отойти и записать мысль, возникший образ, эмоцию. Часто теперь я делаю это на телефон. Мне нужно именно поймать то, что пришло, и потом развить. А вот в прозе, когда это длительный процесс, приходится ловить, и развивать, и укрощать этот импульс или вдохновение. Там совсем иного рода дисциплина. По своей исследовательско-преподавательской работе приходится писать – там очень много дисциплины требуется. В этом случае ты просто садишься, концентрируешься, заставляешь двигать свою мысль – и это очень-очень трудно.
– А что вас вообще вдохновляет?
– Писатель – в моем представлении это наблюдатель. Задача пишущего – увидеть жизнь такой, какой ты умеешь и можешь ее увидеть. Серый день в городе Сан-Франциско, беседа с интересным собеседником… Ничего интереснее, чем жизнь как таковая, для меня абсолютно быть не может. Другое дело – жизнь становится все интереснее, и сложнее, и острее. Особенно в последнее время в связи с тем, что в нашем мире происходит.
– Что вас еще занимает в последнее время?
– Политика, размышления о том, что происходит с Россией в целом, что происходит с ней в западных контекстах, как они связаны сегодня. Это постоянный предмет моих и наших общих переживаний. Об этом нельзя не думать, для меня нельзя. При этом мои мысли и переживания о естественных моментах – я думаю о людях, о своей дочери, о друзьях, думаю о каких-то личных любовных переживаниях.
– А на данный момент есть любовные переживания?
– Они есть всегда. Просто иногда они благостные, иногда горестные, но это очень важная часть жизни для меня, чего уж.
– Расскажите о работе в одном из лучших университетов мира – Беркли.
– Впервые я попала туда в 1998 году. Вообще в Калифорнии оказалась случайно. Приехала сюда с туристической визой на месяц. Мне было 20 лет, в сумке – комплект белья и учебник латыни, потому что по первому образованию я латинист. Мне рекомендовали сходить на кафедру славистики и сказали: «Вот это, может быть, лучшая кафедра славистики в мире. Не хочешь ли ты сесть на автобус и проверить, как у них там дела?» Я проверила, меня это совершенно потрясло. В то время это был золотой век, там преподавали лучшие, удивительные специалисты по русской литературе. Я не могла поверить сама себе – такое счастье было их просто слушать. Я не могла наслушаться, не могла насытиться ими. Тогда мне разрешили быть вольнослушателем. Кроме того, это для меня был новый мир западной славистики. Свободная западная мысль, о русской литературе в частности. Мне показалось, что ничего интереснее не может быть на свете. Я подала документы в аспирантуру, и меня взяли. Это было абсолютным чудом. Все годы учебы в аспирантуре мне казалось, что со мной происходит чудо. Написала диссертацию о ленинградской культуре 1920–1930-х годов – поэзия, кино, театр. В то время мне очень хорошо было с моими друзьями-аспирантами. Я ими бесконечно восхищалась, как восхищаюсь и сейчас профессорами, только теперь они мне коллеги.
– А можете назвать имена?
– Да, конечно. Это Эрик Найман, Харша Рам, Люба Гольбурт – они до сих пор преподают. А в те годы работали еще Ирина Паперно, Ольга Матич, Виктор Живов… Во время учебы я превратилась в губку – хотела впитывать от них все. Больше ничего не хотела. Помню, тогда (как, впрочем, и сейчас) не очень понимала американский календарь. Пришла как-то на занятия, а это был День благодарения. Кампус был пуст как после взрыва. И я сидела и ревела – не понимала, что происходит. Вдруг мимо проходит мой профессор, который выгуливал своих детей в коляске, и говорит: «А ты что здесь делаешь?» Я говорю: «Я здесь занимаюсь, пришла учиться, а вы меня не учите». Он мне до сих пор рассказывает, что тогда, когда увидел меня плачущей, понял, что из меня выйдет толк. Такого отчаянного стремления к знаниям он не видел. Как Филиппок у Толстого. Вот такая со мной страсть к учебе случилась в 23 года. Я в них всех невероятно влюбилась, в их новые, странные тогда для меня способы понимать тексты. Потом начала работу в маленьком колледже в Новой Англии. В этом городе я провела 15 лет. Это был колледж Хэмпшир в Массачусетсе, в городке Амхерсте. Там неподалеку, в другом колледже этой же системы, когда-то преподавал Бродский.
– Вы не познакомились с ним?
– Нет, я приехала уже после того, как он умер. Это был удивительный колледж. В смысле степеней свободы. Например, там не было оценок. Люди не ради оценок учились, а ради того, чтобы учиться. Мне там очень нравилось, я встретила удивительных друзей. И жизнь там постепенно мне приглянулась. В Новой Англии очень красивые леса, прелестные образованные люди вокруг. Но потом… То, что делает судьба – она делает. Пока ты планируешь, она с большим интересом наблюдает за тобой, а потом случается. Колледж фактически обанкротился, и мне пришлось искать новую работу. А дальше так случилось, что работа появилась в Беркли, и я ее получила. Теперь снова, уже взрослым, считай, уже седеющим человеком, я оказалась здесь в роли профессора.
– Какие у вас были первые эмоции, когда получили эту работу?
– Я не могла поверить и до сих пор не могу поверить. Даже мечтать об этом не смела. Мне казалось, что они все немного небожители. А теперь приходится самой входить в эту шкурку. Я хожу на работу, пью кофе со своими учителями и восхищаюсь ими, как прежде.
– Вопрос банальный, но вы можете себя назвать счастливым человеком?
– Это прекрасный вопрос. Я очень трудный человек. Но мне кажется, что я трудный счастливый человек. Хотелось бы так думать. И я также очень много учусь быть счастливым человеком. С возрастом, когда ты уже так многое потерял, многое пережил, учишься невероятно дорожить тем, что имеешь. Учишься относиться к этому как к драгоценности. Когда ты потерял родителей, потерял тех, кого любил, потерял на какое-то время свой город, ты просто по-настоящему дорожишь привычными вещами.
– То есть счастье в самых простых вещах?
– Абсолютно! В очень-очень маленьких ежедневных вещах. Вот вчера дождь прошел в Беркли. Я вышла на улицу, было так пасмурно. А я подумала – как похоже на родной Питер. Этот запах дождя летний… И в то же время как непохоже. И вот в этом остром ощущении и есть счастье.
– А бывает счастье в грустных моментах, когда ты готов прокайфовать эту грусть?
– Да, я как раз вчера об этом стихотворение написала, ровно об этом. Мы можем называть это счастьем, мы можем называть это жизнью, но, опять же, столкнувшись со смертью, ты просто понимаешь, что у тебя вот есть только это. И все это очень хрупкое и краткое. И твоя задача – обладать этим. Твоя работа, я бы даже сказала.
– Обладать – то есть радоваться тому, что имеешь?
– Радоваться – это уже как получается, но хотя бы замечать это. Отдавать себе отчет, видеть, быть внимательным.
– Расскажите еще про ваших студентов, какие они?
– Сейчас два года, как я преподаю в Беркли, и у меня только недавно случился «приход», выражаясь наркотическими терминами. Я поняла своих студентов, а они поняли меня. Потому что после маленьких колледжей Новой Англии под Бостоном (я там в нескольких колледжах преподавала) – это совсем разные виды студентов. В так называемых Liberal Arts колледжах – это расслабленные, часто избалованные, прелестные молодые люди, которые пришли наслаждаться. Потому что очень часто это, конечно, связано с деньгами. Их родители платят иногда 70 тысяч в год за то, чтобы они читали Чехова. А Беркли – это другой мир. Это большой государственный университет, где студенты учатся, чтобы быстро получать профессии, которые, возможно, принесут очень серьезный доход. Мы рядом с Silicon Valley. Ко мне приходят будущие экономисты, будущие biotech, самое гуманитарное, что я регулярно встречаю – это будущие адвокаты. Очень мало филологов и гуманитариев. Моя задача их увлечь, отвлечь, и это совсем другая работа. Первое время я вообще не понимала, что происходит, что мне делать. Сейчас поняла, но трудно, потому что эти два года я, в частности, преподавала курсы по советской литературе. В следующем году буду преподавать XIX век, будет проще. Советскую литературу сейчас дико сложно преподавать. Я с утра посмотрела трейлер нового сериала «Мастер и Маргарита». И там показано, что Мастер попадает в сумасшедший дом, сходит с ума от тревоги, его не печатают. А в новостях мы читаем о том, что сегодня арестовали Женю Беркович. То есть реальность и советская литература о страданиях советского века опять невероятно сблизились. Для меня это очень трудно. Потому что многие годы я это преподавала, и казалось, что это давняя история и, конечно, все изменилось. А сейчас выходит, что не так уж все и изменилось. Это достаточно трудно принять.
– Отличается ли отношение к предмету у русскоязычных и англоязычных студентов?
– Студенты русского и украинского происхождения, которые мне встречаются, невероятно эмоциональны. Еще меня очень трогает, что они все время говорят об этих курсах со своими родителями. Просто постоянно эта тема: «Говорил с мамой о Булгакове, спросил ее, что она думает о нем». То есть это становится семейным делом. Для студентов, не связанных семейно, это по-другому. Есть блестящие американцы (впрочем, как и все студенты в Беркли). Они, может быть, не настроены на гуманитарные науки, но они невероятные. Степень их ума обескураживает. То, что они иногда видят – я не вижу в упор. Я всю жизнь читаю эти произведения, и вдруг они замечают что-то, и я: «Хм… дайте-ка мне подумать». Сейчас меня, в частности, интересует отношение китайских студентов к советскому. Они все воспринимают остро, для них это другой, но все же близкий опыт.
Вот сейчас я преподавала им «Мастера и Маргариту». Целый месяц, считай, фактически ничего не делала, сидела и смотрела, как они читают: роман сам себя отдавал им. И они были совершенно счастливы.
– Какое у вас было самое счастливое время в жизни?
– Совершенно удивительный период я переживаю именно сейчас в связи с интервью Кате Гордеевой. Сама от себя такого не ожидала. Я воспитана в лучших традициях петербургской школы, где слава – это стыдно. Что «Поэт и толпа» – от этого нужно бежать. В каком-то смысле с этим согласна, это очень «рябит». Публичность отвлекает тебя от себя. Это не совсем настоящее, это мираж. То, какой ты публичный и какой на самом деле – две разные вещи. Но тот отклик, который получаю на интервью, кажется мне, как ни странно, очень настоящим. Мне люди пишут огромные, значительные письма о своей жизни, о своих отношениях с блокадной историей, в общем, что-то невероятное происходит. Открываю все время почтовый ящик – и получаю послания. Какие-то умные, тонкие, сложные люди пишут и пишут, и для меня это стало каким-то важным источником понимания. Я совершенно не ожидала, что вдруг для меня откроется какой-то особый портал.
Просто меня построили так, что есть сложная герметическая ситуация петербургского поэта: ты не думаешь о своей публике, ты можешь думать об одном человеке, о контакте с определенным читателем, но вот публика… Судьба Евгения Евтушенко и вообще стадионного поэта – это, как меня учили, самое ужасное. На том я и выросла. Но то, что происходит – это очень индивидуально, абсолютно никакой толпы и публики, есть отдельный человек.
– У вас вышел сборник стихов антивоенной поэзии. Расскажите про него.
– Его создавала не я. Создала группа переводчиков. Это первый сборник стихов против войны в переводе. И в этом, мне кажется, его высокий смысл, потому что меня очень часто американцы спрашивают, почему русские молчат, где голос протеста?
– Почему? Многие не молчат…
– Да, но миру нужно об этом сообщать. Из-за языкового барьера они этого не понимают. Так вот поэт Юлия Немировская собрала эти стихи, и замечательная команда переводчиков присоединилась. Я дружу с местным переводчиком Дмитрием Маниным, и он меня позвал участвовать. Он выбрал стихи из уже созданных мной, специально ничего нового не создавала. Презентация этого сборника прошла недавно в книжном магазине «Глобус» в Сан-Франциско.
– Где можно купить этот сборник?
– В «Глобусе» или на «Амазоне».
– А в чем цель антивоенной поэзии?
– Я не знаю, есть ли у антивоенной поэзии цель. Ее пишут люди, которые не могут этого не делать. Не думаю, что стихи останавливают войны… В чем сила поэзии? Как говорил Оден, у поэзии нет силы, у нее есть что-то совсем другое. Но, так или иначе, иногда война порождает очень большую поэзию.
– Как вы думаете, антивоенные стихи не увеличивают ли грусть и страдания? Люди их читают и еще больше погружаются в военную тематику, больше начинают конфликтовать…
– Это сложный вопрос. Я вообще ни на какие вопросы не знаю простых ответов. С одной стороны, человек хочет жить, хочет видеть дождь, ребенка, кота, любимого. Это то, зачем человек живет каждый день, как мы говорили. С другой стороны, когда человека убивают, такого, как ты, убивают, или пытают, или арестовывают, ты не можешь отвернуться. И вот, с одной стороны, ты хочешь наслаждения и покоя, с другой – не можешь быть в покое, когда рядом с тобой в сфере твоего внимания кто-то страдает. Так наша жизнь и устроена. Сегодня (на момент интервью) чудесный день, и именно в это время арестовали поэта (Женю Беркович). Что это вообще за день такой и во что превратилась наша жизнь? Это сложно, мучительно.
– А какое влияние, на ваш взгляд, оказывает такая поэзия на общество?
– Для тех, кто развязал войну – никакого ровно. Для тех, кто сопротивляется внутренне войне – это огромная поддержка понимать, что есть те, кто думает, как ты. Вообще ощущение своей не изоляции, что есть другой такой, который так же чувствует, – это большое дело.
– В мире сейчас происходит так называемая отмена русской культуры. Вы на себе ее ощущаете?
– Нет, пока всерьез я ее на себе именно не чувствую. Но это не значит, что ее нет. Другое дело, что сейчас существует мучительный диалог с украинскими писателями, которые переживают горечь и разочарование во всем русском, в русском слове. Конечно, это очень больно. Но вот я как раз вчера ночью думала про это явление, как раньше был ленинопад, когда все сбрасывали памятнички Ленину, а сейчас, как мы знаем, на территории Украины произошел пушкинопад. Но тут важно знать, что все это не имеет отношения к Александру Сергеевичу – сложнейшему, противоречивому поэту. А имеет отношение к тому, что государство решило его использовать в своих целях. Государство гениально умеет это делать. Так же как государство потом использовало Шевченко и так далее. Пушкин все-таки воздвиг себе памятник нерукотворный, мы говорим о нерукотворных вещах, о чтении стихов. А рукотворные памятники – в конце концов, ну, бог с ними. Мне главное, чтобы мы продолжали читать. И, читая, любить. И переводить.
– Вы думаете, отмена все-таки состоится или нет?
– Нет. Не произошла отмена немецкой культуры после Холокоста. Мы читаем Гете и прочих. Пройдут годы, и все встанет на свои места. Мы не сможем не читать Толстого, так же как мы не сможем не читать блестящих украинских поэтов, будь это Жадан, Андрухович, Кияновская… Поэзия – это такая прелестная в библейском смысле слова вещь, она притягивает, ты ее хочешь, ты без нее не можешь. Очень сложно противостоять.
– О чем вы глобально мечтаете на сегодняшний день?
– Глобально – чтобы война закончилась. Чтобы Украина могла жить той жизнью, какой хочет. Чтобы Россия продолжила преодолевать в себе рабское. Сегодня это самое-самое главное. Чтобы мы все по своим силам, по своим навыкам могли начать все это лечить.
– А для себя?
– Для себя я хочу писать прозу, хочу быть с людьми, которых люблю – здесь и там, в Петербурге. И побольше быть со своей дочерью Фросей.
– Расскажите еще про своего биологического отца. Им был Евгений Рейн.
– Я впервые узнала о том, что у меня другой отец, в 18 лет. Тогда я познакомилась с Евгением Борисовичем лично, от него же и узнала о нашем родстве. Это было шоком. Особенно потому, что отец оказался по совместительству одним из моих любимых поэтов. Это оказалась не самая веселая история, ничего особенно трогательного не произошло. Скорее отношения имели драматический характер. Он предложил мне поехать вместе в путешествие в Венецию, обещал познакомить с Бродским… Но мы так никуда и не поехали. После этого он пропал на несколько лет. Потом я еще раз общалась с ним – когда человек, которого я любила, оказался в Питере. Мой возлюбленный был тоже поэт и журналист, он брал у Рейна интервью. И вот я оказалась в ситуации, когда я слушала интервью, где мой отец рассказывает о себе. Мне и читателям популярной газеты. Много чего любопытного узнала тогда, возможно, воображаемого, но тем более любопытного. То есть жанр интервью в моей жизни, как и вообще проблема публичности, играет очень странную роль. Мы снова расстались, а возлюбленный погиб… А Евгений Борисович продолжил свою таинственную, непонятную мне жизнь. Все это очень сложно, но у всего есть какие-то удивительные повороты. Например, с большой радостью последние недели я общаюсь со своей сводной сестрой, ее зовут Анна Наринская, она известный журналист и критик, тоже его дочь. В этом смысле я вижу какую-то иронию, игру судьбы. У тебя всегда очень много чего-то отнимают, но при этом и очень много чего-то дают. Конечно, я бы хотела, чтобы у меня с ним были другие отношения, но поэт, особенно русский мужчина поэт, созданный в ХХ веке, – это далеко не всегда человек, повернутый к своим близким. Посмотрим на судьбы больших писателей в ХХ веке – это отчаянное желание выжить, потому что в те годы существовало много опасностей, многие лучшие погибли. И связанная с этим невероятная, пристальная нежность к себе, которая становится гораздо сильнее, чем ответственность. Я категорически не вижу в этом ничего симпатичного, просто вижу, что это так. Мне, конечно, было невероятно больно столкнуться с отвержением отца, но, как вы сказали перед интервью, боль – это урок. Процесс жизни всегда связан с испытанием, у меня по-другому не было никогда. И ты становишься собой. Мне кажется, главная задача – через боль стать собой.
– Какое у вас сегодня отношение к отцу?
– У меня есть ощущение, что мы никогда не увидимся. Я просто очень люблю его стихи. Не испытываю благодарности и почти уже не испытываю боли. Испытываю внутреннюю улыбку оттого, что так удивительно сложилось, что какая-то часть русской поэзии продолжается, потому что у поэта родилась дочь.
Интервью взяла Эля Юдит