Памяти Саши Окуня
На похоронах каждый плачет о себе. Я продолжаю плакать только о себе и после прощания, потому что, когда душа умершего человек неразделима с твоей, его уход вырывает из нее окровавленный кусок плоти.
Саша Окунь меня создал.
Это он научил меня слушать музыку. В Ленинградскую филармонию Саша ходил как к себе домой. Его мама Иля Венимаминовна была пианисткой и аккомпаниатором знаменитой скрипачки Анны Пелех. В 1964 Саша привел меня (нам обоим было по 15 лет) на единственный после войны в Ленинграде концерт пианиста мировой славы Артура Рубинштейна. Когда публика неистовствовала, вызывая его на бис еще и еще раз, Саша сказал: «Пошли. Я уже на свой рубль наслушал». Пожалел не могущего отказать публике гениального музыканта.
Сам Саша играл по слуху, но в его игре была та врожденная музыкальность, которой завидуют профессионалы. Сидя у рояля, он мечтательно говорил: »Если бы у меня был голос, как бы я пел, как бы я пел…»
Саша Окунь вскоре засиял одной из многих звезд рассыпавшегося по Ленинграду звездопада еврейских талантов. Поэт Довид Кнут, эмигрировавший позже в Иерусалим, муж Ариадны Скрябиной, написал еще в 1920 году:
«Особенный, еврейско-русский воздух,
Блажен, кто им когда-либо дышал»
Ленинград, построенный как Петербург призванными со всего мира гениальными архитекторами, создал талантам эстетический камертон. На фоне такой архитектуры нельзя было вырасти бездарным. Коммунальные квартиры, где росли талантливые еврейские мальчики, находились на пешеходном расстоянии от Эрмитажа и Русского музея. Это принуждало их видеть мир через образы Рембрандта и Врубеля. Филармония выверяла их стихи стройностью гармоний Баха и Моцарта.
Еврейские поэты, музыканты, художники и филологи Ленинграда как-то удивительно сплелись с божественными остатками чудом недоуничтоженной русской интеллигенции. Создавая портреты и поэмы, они влюблялись друг в друга, женились, посещали выставки, слушали и читали стихи. Птенцами Ахматовой называли еврейских поэтов И. Бродского, Наймана и Рейна. Пожизненной музой Бродского была художница Марина Басманова. Все напрямую или опосредованно знали друг друга, и все, как импрессионисты, перекрестно вдохновлялись собратьями по кисти и перу, паря, как на картине Шагала, в том особенном ленинградском еврейско-русском воздухе, о котором провидчески написал Довид Кнут.
У всех на слуху стихотворение Иосифа Бродского:
Ни страны, ни погоста
не хочу выбирать.
На Васильевский остров
я приду умирать.
Концовка имеет прямое отношение к Саше Окуню, жившему неподалеку от Бродского:
— словно девочки-сестры
из непрожитых лет,
выбегая на остров,
машут мальчику вслед.
Девочки-сестры – близнецы Вера и Ксана Кумпан, а мальчик, кому они машут, – Саша Окунь, ездивший на Васильевский остров к Вере, ставшей позже его женой. Бродский дружил и общался со старшей сестрой близнецов – поэтессой и филологом Еленой Кумпан, бывал дома у них с ее мужем поэтом-переводчиком Глебом Семеновым. Елена Кумпан через сестру Веру стала Саше Окуню свояченицей и опубликовала о Бродском замечательно-эмоциональные воспоминания.

Я Сашу Окуня впервые встретила в пятом классе, когда его перевели к нам в школу №193. Перевели из предыдущей школы после драки с антисемитами. Пылающий костер черных волос на голове и смущенная улыбка в ответ на вопрос учительницы, кто его родители: «Мама – пианистка, а папа хирург». Мы вышли из школы вместе, и у нас начался разговор, который длился с разной степени интенсивности 65 лет, почти до дня Сашиной смерти.
Последний раз мы говорили 7 июля, в день рождения Игоря Губермана. Саша сказал, что врачи ему дали не более 2-3 месяцев. Когда он повесил трубку, я отдалась истерике, испугавшей домашних, и выплакала почти все слезы, которые должны были вылиться в день его реальной смерти.
В школе мы превратились в неразлучную пару. На уроках нас всегда рассаживали, потому что мы непрерывно говорили. Мы читали одни книги. До Саши (это рассказ обо мне, помните? Я ведь плачу о своем) с 1 по 4 класс я также парой неразрывно ходила с Гариком Левинтоном, сыном знаменитого, похороненного впоследствии на комаровском кладбище филолога Ахилла Левинтона.
Ахилл Левинтон, отсидевший, как почти все ленинградские русско-еврейские интеллигенты в лагере, кроме переводов и сложных филологических трудов по германистике, написал знаменитую блатную песню «Жемчуга стакан»(«Стою я раз на стреме, держусь я за карман, и тут ко мне подходит неизвестный мне граждан»), которую Гарик мне спел и меня научил ее петь. Но главным нашим шедевром совместного исполнения была песня «Я был батальонный разведчик, а он писаришка штабной, я был за Россию ответчик, а он спал с моею женой». Явно Гарик услышал эту песню от отца, научил меня, и мы орали ее, идя из 193 школы по Баскову переулку мимо примыкавшего прямо к школе дома Владимира Путина, учившегося в нашей школе, в соседнем класее у тех же учителей, что и мы.
Но в пятом классе я ушла к Саше Окуню, и это завершилось дракой между Сашей и Гариком, когда мы втроем были у Окуня дома. Драка была прервана возвращением с работы Сашиного отца, доктора Наума Соломоновича. Побитый Гарик отрицал драку с достоинством интеллигента на допросе. Гарик Левинтон сейчас, как и его отец, филолог. Профессор.
Родители Саши, потерявшие первых детей-близнецов, над ним тряслись и стремились угождать ему во всем. Они относились ко мне как к родной дочери не только потому, что Саша был так крепко со мной дружен. Я была из еврейской интеллигентной семьи со стоящей на полке Еврейской Энциклопедией в 16 томов. Когда у них был ремонт, Саша жил у нас. Я помню, какими глазами художника, пристальными, просверливающими насквозь он глядел на мою бабушку. Уже тогда человеческая старость особенно остро притягивала его взгляд и художественное воображение..
В седьмом классе нам предложили написать сочинение о главном друге в нашей жизни. Я написала о дедушке-хирурге. Саша написал обо мне.. Прочесть бы это сочинение сегодня.
На день рождения он подарил мне двухтомник Жорж Санд и надписал стихотворение на развороте:
«Есть минуты, когда не тревожит роковая нас жизни гроза,
Кто-то на плечи руки положит,
кто-то ясно заглянет в глаза…»

Он сказал, что написал это стихотворение сам. Потом оказалось, что это Александр Блок. Но в тот момент Саша верил, что написал его сам. Он играл главную роль в пьесе, в которой юноша в подаренной книге пишет девушке стихи. Всю жизнь он в воображении писал пьесы, а потом их проигрывал. Так же он писал картины. А потом и стихи.
После школы я училась играть на рояле в музыкальной школе, а Саша ходил во Дворец пионеров к знаменитому преподавателю живописи Соломону Левину (о эти ленинградские еврейские на пешеходном расстоянии творческие сокровища!) Левина все называли Слон. Занимаясь у Слона, Саша Окунь впервые испил из чаши славы: во всесоюзном журнале «Юность» была напечатана репродукция с его работы. Яркая картинка на четверть страницы. О какой-то революции. Кажется, на Кубе.
После восьмого класса он пошел в 190 Художественную школу, а я в Училище при Консерватории.
Но мы оставались в одной компании. Он свел меня со своим ближайшим другом художником Сашей Манусовым, которого я впоследствии трагически сосватала с любимой подругой.
Окунь всегда говорил, что своими успехами у женщин он обязан мне, поскольку я научила его танцевать. С 15 лет я аккомпанировала на уроках бальных танцев и объяснила Саше его ошибку, объяснила, что главная ведущая рука мужчины– это та, что лежит на спине у партнерши, а не та что отставлена и держит ее руку. Именно эта рука на спине поворачивает партнершу, придвигает к себе, отпускает для движения назад, особенно в танго. Мои подруги признавались, что идут на вечеринки только чтобы потанцевать с Окунем. Может, он и хорошим танцором был потому, что был невероятно талантлив во всем, за что брался.
Я любила ездить к ним на дачу в Сосново. Это было общение с чудной любимой Сашиной мамой (мы спали в одной комнате), которая, как со взрослой, поделилась со мной историей ее болезненного разрыва с многолетней партнершей, скрипачкой Анной Пелех.
Уже в 17 лет я встретила своего первого мужа, а у Саши вскоре появилась Вера Кумпан. Разойдясь по разным бракам, мы, живя рядом, продолжали дружить, и наш диалог не прервался. Он познакомил меня с Верой, бывшей по изысканной негромкой красе просто моделью для Модильяни. Она обладала такой филологической точностью языка и такой редкой и тихой аристократической порядочностью, что отойти от нее уже было невозможно.
Когда Саша сказал мне по телефону из Израиля, что Вера умерла, ничего больше я ему сказать не могла, как только простонать «Я так ее любила!». Опять, дрянь, подумала о себе, себя пожалела, что придется внутри сознания жить уже без Веры.

В Ленинграде Сашина живопись становилась все более профессиональной. Приходя к ним в дом, я каждый раз видела удивительные, до сих пор незабываемые работы.
«Портрет бабушки», «Автопортрет с Верой», где она была беременна и Саша стоял наполовину закрытый ее животом. Сашина жена Вера была святая. Ее судьба, увы, трагическая, как все судьбы жен художников. Талантливые люди невероятно привлекательны. Вертинский пел о жене: «И терпеть мои дежурные влюбленности, это тоже надо что-то понимать».
Художники в Ленинграде, кроме занятий живописью, еще воевали с КГБ, а Саша Окунь относился к группе еврейских художников «Алеф», которая ну никак не хотела создавать живопись в стиле социалистического реализма. Или, как говорила Сашина мама, «в стиле, доступном пониманию партийных начальников». Естественно, что в антисемитском Совке им было невыносимо душно.
Еще в Ленинграде Саша приволок мне стихи своего сидевшего в лагере друга Игоря Губермана Я их печатала сутками, закладывая в машинку одну пачку бумаги за другой. Уже из Израиля в конце 80-х он прислал мне Игоря в Сан-Франциско. Здесь его мало кто знал. Самые первые выступления в Калифорнии удалось организовать для него в моем сан-францисском доме, потом в Монтерее в Defense Language Institute, где огромное количество старых русских эмигрантов преподавало тогда еще нужный для холодной войны русский язык, а потом и в Пало-Алто.

Когда мы стояли на сцене в Пало Алто, какой-то зритель с просветленным лицом, не обращая внимания на Игоря, подскочил выразить мне восторг по поводу моей последней скандальной статьи. Игорь навис надо до мной и с высоты своего огромного роста прохрипел: «Старуха, это слава!» Эти с подачи Саши гастроли Игоря Губермана в Калифорнии начали его победное шествие по русскоязычной Америке, которая, как он шутил, стала его экономической родиной.
Работавший хирургом в Мечниковской больнице Сашин папа Наум Соломонович умер еще в их ленинградской коммунальной квартире. Умер так же, как и Саша. От похожей онкологии. Я очень любила этого чудного и теплого человека. Он водил нас на концерты единственной певшей на идиш Нехамы Лифшицайте и был глубоко предан еврейству. От него я узнала о существовании государства Израиль. Туда, из этой коммунальной квартиры, и выехало семейство Окуней.
Мы сели в отказ в 1976. Саша подал на выезд в 1979 и получил разрешение. Но как только в 1986 я вырвалась из отказа и попала в США, сразу, через полгода, я поехала в Израиль к Окуням. Саша не мог мне простить, что я эмигрировала не в Израиль.
Странно, но до сих пор в моих боках память о раскладном, диване, на котором я спала в их квартире в районе Иерусалима Гило. Рассказы Или Вениаминовны, как они начинали эмиграцию и деньги были только на йогурт для Маши (а я-то помнила маленькую Машу, только недавно скачущую по тротуару с бабушкой в Таврический сад). Иля Вениаминовна рассказывала, как она шла на базар, прижимаясь к стене, а другая сторона улицы простреливалась.
Я помню страшный эпизод, когда Сашка вез на машине в аэропорт барда Евгения Клячкина и врезался в березу, а Вера, сидевшая впереди, вылетела из машины, ударилась о дерево и чудовищно разбилась. Мало того, что у нее была травма черепа, она еще почти год ходила на костылях.
В один из приездов Вера показала мне фотографию маленького мальчика, копию ее дочки Маши. По этой фотографии, найденной в Сашином кармане, она поняла, что у него есть ребенок на стороне. Ее натуральное спокойствие в принятии происходящего до меня не доходило.
Саша всегда мечтал иметь сына, но Вера со словами «Мужик-то у меня какой…» второго ребенка не завела. Здесь судьба решила за нее.
Саша много мне рассказывал о своем сыне. С болью в глазах он поведал, как, когда он выходил из-за стола на дне рождения мальчика, тот закричал «Почему папа все время уходит?». Он с гордостью рассказывал, как возил сына в Италию на день рождения и про другие совместные их поездки
Еще в начале эмиграции мы встречались в Нью-Йорке, когда с одной стороны от меня шел Сашка, а с другой Эмка Погорельский, его ленинградский приятель. И они смеялись, что идет девушка и два хулигана.
Но вскоре мы провалились в совершенно разные жизни. Я – в существование финансовой матери-одиночки с тремя детьми в Калифорнии, хозяйки сумасшедшего бизнеса, в котором можно было выжить только благодаря чудесам Всевышнего. Он – в ад своего творчества, где мне не было места, потому что мужества видеть то, что он видел своей живописью у меня не было.
Интернет вбросил в наши жизни информацию о знаменитости близких даже живущих в другом конце мира. Вот давка на выставку Саши Окуня в Русском Музее. В толпе скромно стоит Вера. Вот выставка в престижнейшем музее Альбертина в Вене.

Фото Анны Карасик-Кац
Саша Окунь был верным другом. Он героически встал рядом с Диной Рубиной, на которую с воплями «нацистка» набросилась безмозглая русскоязычная общественность за ее слова на канале «Дождь» о палестинцах:
«Израиль …имеет право растворить их всех в соляной кислоте. Он имеет право
расчистить Газу и превратить ее просто в парковку… Потому что там нет мирных жителей, нет!»
Обвинители Дины верещали, что у нее в семье никто не погиб, потому так говорить она не имеет права.
Окунь ответил: «…Писатель – это человек, которому дарована способность влезть в шкуру других людей, чувствовать их боль, как свою собственную… Этой способности обязан Гроссман тем, что про него говорили: этот человек вошёл в газовую камеру и вышел живым».
Саша Окунь закатил презрительную оплеуху обвинителям Дины Рубиной, справедливо заметив, что в основном это просто менее удачливые литераторы.
Я даже не знаю, читал ли Саша мои статьи, которые, как говорил Игорь Губерман, ему постоянно присылали. Мы никогда это не обсуждали. Когда я издала свою первую книгу, с его разрешения эпиграфом поставила его слова: «Выпьем за читателя. Пишут книги сейчас все, а читают немногие». Потом он вспомнил, что эти слова первой произнесла Вера.
События детства, юности и молодости врезаются в человеческую память навсегда, в отличие от произошедших недавно. Люди, бывшие с нами там, остаются родственниками навсегда, становится ли кто-то из нас знаменитым или нет. Их уход причиняет такую боль, потому что воспоминания молодости и детства могут быть разделены ТОЛЬКО с ними. Убивает невосстановимость потери.
Плач о себе буду завершать цитатой из воспоминаний поэтессы Елены Кумпан, начинающейся со строк И. Бродского:
«Боже мой, любимых, пережитых,
уничтожить хочешь – уничтожишь,
подними мне руки для защиты,
если пощадить меня не можешь.
С голоса, при первом чтении Иосифа я в первой строчке услышала и запомнила на долгие годы пережить их, то есть – пережить любимых, что я и по сей день считаю самым большим несчастьем в жизни; а в последней запомнила: “Если защитить меня не можешь”, т. е. – даже Бог не может защитить от этого самого большого несчастья…»
И все же не было бы такого горя потерять Сашу, если бы не было невероятного счастья его знать.
Татьяна Менакер
