Ослепительный Миг
Юбка, привезённая Kатькиной интуристовской тётей, была из какого-то особенно мягкого струящегося трикотажа. Чёрная ткань по-заграничному игриво плескалась вокруг Катькиных ног, изящно удлинённых такими же чёрными босоножками на платформе. Весь курс мечтал о таких платформах!
Пролог.
ЗАМОРОЧКИ
Двадцать первое. Ночь. Понедельник.
Очертанья столицы во мгле.
Сочинил же какой-то бездельник,
Что бывает любовь на земле.
А.Ахматова
Но курс вообще-то понимал, как устроен мир, и завидовал уважительно и кротко, зная, что не у всех тётя ездит в командировки во Францию, а мама – в Англию.
– Кать, а правда, длинная лучше, чем “мини”? Коленка прикрыта, воображение дорисовывает… Длинное соблазнительнее, по-моему.
Полулежа на диване, Катька критически разглядывала свои коленки, сгибая и разгибая то одну, то другую ногу. Софа подобрала под себя ноги и сделала длинную затяжку:
– Да ладно, какое у мальчишек воображение… Катькину коленку дорисовать – тут нужно быть Роденом как минимум. A мальчишки – дураки. Воображение у них, прямо…
Софкины родители, самые лояльные и терпимые из всех, отправились на дачу, чтобы мы могли спокойно подготовиться к немецкому, поэтому курить можно было сколько угодно.
– Bчера Светулю Петровскую на Невском встретила, – сказала Нина.
– Ну и как?
Нина отпила из бокала:
– Она теперь в Америку не хочет – англичанина ищет. Завела кошку с зелёными глазами, приучила лежать вот так на плечах… Ну вот, идёт себе на каблучках, а на плечах – живая сибирская кошка, с рыжим отливом.
– Так весь Невский пялился, наверное?
– Само собой. Светка же и волосы отрастила – вот до сих пор, ещё и золотистые, хной и луком подкрасила.
– А что, эта кошка… не гадит, что ли, на неё?
– А кто её знает? Зато, когда с кошечкой, легко знакомиться на улице. А так Светка вообще спаниеля хочет. Но это уже в Англии, чтобы перед камином на ковре играть. Она мне потом фотографию пришлёт. Я тоже спаниелей больше всех люблю.
– Слушай, а если она здесь кого-нибудь подцепит и не захочет ехать? – спросила я, – В смысле, полюбит кого-то?
Нинка гневно указала на меня догорающей сигаретой:
– Не, ну ты сама-то слышала, чего сказала? Куда не захочет? Чего не захочет?
Она подошла к столику и с силой вдавила окурок в стеклянную пепельницу:
– Ты хоть понимаешь, что Светка же попадёт в сказку? В сказку! – почти выкрикнула она. Как будто я виновата, что это Светка, а не она, попадёт в сказку.
– Ты хоть можешь себе представить, что там цыплята продаются – уже потрошённые?! Везде! В каждом магазине лежат – бери! Мытые, в полиэтиленовых мешочках, ножки отдельно, крылышки – отдельно?! – кричала она мне в лицо.
Все подавленно молчали.
– Правда, что ли?
– Угу, – oтозвалась Катька с дивана. – Ещё и не то есть, мне мамуля рассказывала, – Катька выпустила аккуратное облачко дыма: – Не, Светик сделает всё правильно. Зачем ей весь этот детский сад? Любовь-морковь-свекровь…
Она задумчиво разглядывала свою ногу в платформенной босоножке: “Я вот думаю: ну за что это меня бог-то наказал? При такой фигуре – и дал такое лицо? А?”
– Хорош жаловаться! – сказала Софка, разгоняя рукой дым: – Лицо нарисовать можно. Главное – фигура. Вот дал бы он тебе кривые ноги, как у Анечки с французского, так и ходила бы в брюках всю жизнь.
– Слушайте, а вообще её хоть раз кто-нибудь в юбке видел? – спросила Kатькa.
– Не-а. А ноги кривые и в брюках видно. Вот уж кого обидел бог. И главное – море вкуса!
– А ты, на минуточку, веришь, что бог есть?
– Да прямо! Если бы был – тогда мы родились бы в какой-нибудь нормальной стране, а не в этом блядском совке.
Софка поднялась и с незажжённой сигаретой ушла в ванную. Вообще она эгоистка, конечно, никогда не боится создать неловкость. Я встала:
– Пойду налью попить что-нибудь.
– Кончай, слышишь? Чего ты вдруг пить захотела? Ризлинг вон стоит. Да никто ничего не скажет, говорю же! Ну? Чего Софка в ванную-то попёрлась? Ну чего ты хмыкаешь-то? Испугались. Разбежались. Ой-й, пуганые вы наши… Ну чего вы такие пуганые, а?
Я круто развернулась:
– А ты совсем-совсем не знаешь, почему? Наивная ты наша. Святая. Так-таки не знаешь, почему люди всего боятся…
– Да чего ты прямо? Все всё понимают…
Нинка вернулась за стол и сделала длинную затяжку:
– В Америке вон тоже: неgров и всяких пуэрtорикаnцев – прямо как ваc. Дискриминируют, короче.
– И уехать не дают, что ли? – уточнила Софка.
– А кто его знает? Везде свои заморочки…
Катька встала, медленно потянулась перед зеркалом:
Спать-то как хочется, гос-споди! Надымили мы тут. Софка, ничего?
– Нет, нормально, я проветрю. А слышали, там у них какой-то Реган баллотируется, фашист вроде. Петрова вчера на лекции говорила: eсли изберут, всем хана. Чудовище прямо.
– Прямо так и сказала? Хороший, значит, мужик. Oна знает, она же из дипкорпуса. Ладно, поехали дальше. Открывай склонение.
___________________________________
Так вот, Яков был старшим из дедушкиных братьев…
Часть 1.
ДОЛГ
“Дай силы нам, оставшимся в живых,
всё это видеть и знать…”
Зямэ Телесин
Он был стар, а мы были молоды.
Никому не нужны были его мысли. Взрослые шептались за обедом: этими мемуарами он погубит всех – за воспоминания можно поплатиться жизнью, а уж исковеркать, погубить жизнь всей семье – и подавно.
А если кто-то узнает? Соседи, например? Потому что сказанная простыми словами правда – это же самое страшное. Ничего так не боятся власти и не ненавидят, как правду, сказанную вслух или написанную на бумаге. За неё лишают работы, бросают в тюрьмы, гноят на каторге, жгут на кострах, стреляют в затылок. Допросы, пытки, суды и эшафоты во все времена служили именно этой цели – сильные мира сего хотели своими глазами видеть, как раздавлен, унижен и сломлен, как страдает, как мучается человек, посмевший произнести или написать правду… Таких людей топят в выгребных ямах и морят голодом.
Его просили, убеждали. К нему ездили, уговаривали – сжечь страшные тетради. Долго уговаривали – ради семьи, ради детей – говорили ему. Он сжёг их.
И жизнь понеслась дальше, полная радостей и огорчений, мелких и крупных удач и невзгод. А ещё лет через десять, острее, чем раньше, ощутив уходящее время, почувствовав всем существом его плотную, непреодолимую массу, дедушка сел за стол и написал всё заново. Он был тогда уже болен и стар, но каждое утро снова шёл к большому письменному столу со стеклом – и садился писать.
В тот год aмериканские журналы пестрели облегающими вязаными шапочками, красиво подчёркивавшими линию подбородка и скул. Хорошо иметь мягко изогнутые “cheekbones”, как на фотографии в “Sixteen”. Само собой, их можно немного акцентировать притемнённым foundation, но знать меру, чтобы лицо и шея не отличались по цвету.
Моя шапочка получaлась точно в цвет сапожек – тёмно бордовая. Лучше бы под цвет перчаток, конечно, но коричневой шерсти было в тот год не достать.
Так вот, в здании факультета была чёрная лестница. Там в сигаретном дыму из рук в руки ходили колготки, косметика, доллары и привезённые кем-то “Godfather” и “Gone with the Wind”. Маргарет Митчелл и Марио Пьюзо завладели нашими незрелыми душами молниеносно и уверенно – на каждой лекции по рядам медленно ползли их потрёпанные книги с помеченными наиболее эротическими, как нам казалось, разделами. А что ещё интересует молодых? Одновременно, продираясь через несимпатичный немецкий, мы жадно глотали страницу за страницей довольно невинные сексуальные изыскания доктора Норберта – нам они казались верхом сладострастия.
А он всё торопился рассказать, что довелось ему увидеть, узнать и передумать за целую жизнь, будто выполнял какой-то свой последний и главный долг.
“I made him an offer…” – неслось из Нью-Йорка.
“As God is my witness,” – шептала Скарлетт и воздевала к небу свои нежные белые руки.
“Самого Петлюру мы не видели, – писал дедушка, – но в городе они вольничали и грабили население, а вот Махно я видел – это учитель из Гуляй-Поле, хромой, банда его ходила по домам и грабила, все шло от имени «батько Махно», были и у нас.”
“As God is my witness,” – и наши сердца заходились от любви и восхищения. Мы запоем глотали американские книги и воочию видели, как корчится в муках страна нашей мечты. Не знали ещё, что ей так и не суждено одолеть ту раковую опухоль, которая через много лет сожрёт её.
А он всё пытался подсунуть нам книжечку Бабеля, с которой не расставался. Он, казалось, цеплялся за Бабеля, как за какую-то соломинку. И всё равно писал, зная, что ни дети, ни внуки не прочтут. Потом специально поехал и отдал тому из московских племянников, который согласился спрятать.
Будто знал, что пройдет пятьдесят лет, и однажды американский подросток – его правнук – спросит, придя из школы: “Почему я ничего не знаю о нашей семье? Все в классе рассказывали свои истории, а я вообще ничего не знаю.” И тогда…
Часть 2.
ТРАВА
В маминой старенькой “студии” вся нижняя часть стен потемнела и выщерблена. Поверх царапин и чёрных пятен мама наклеила виниловую плёнку из магазина “всё за доллар”, под светло-серый мрамор – и мамино колдовство в очередной раз сработало – квартирка мгновенно обрела изысканность и строгость.
“У тебя остались телефоны московских родственников? Давай попробуем позвонить?” И через неделю емайл начинает пухнуть от приложений: раздел за разделом, десятилетие за десятилетием разворачивались и свтились перед глазами страницы, исписанные знакомым почерком. Простенькие школьные тетради…
И вот тогда – исподволь, потихонечку – строчки на экране начали цеплять и тянуть из памяти далёкие, отрывочные мамины рассказы, которые вдруг сами собой хронологически выстроились, обрели последовательность и глубину, будто нанизавшись на эту суровую нить. А казалось, что она оборвана навсегда.
Город Д. стоит у реки с пологими травянистыми берегами, в окружении густых, тёмных лесов и равнин.
“Это самый молодой город Белоруссии, – заливается виртуальный гид: “Он славится своими чудесными валенками, но главное – добрыми, приветливыми людьми. В городе Д. нет преступности, и многие жители даже не запирают двери.”
Там, возможно, и сегодня ещё собирают и едят дикие грибы и ягоды, а у крыльца сажают георгины и гладиолусы. В тех краях, наверное, до сих пор косят траву на сено в урочное время, а не режут каждую неделю на потеху и глупость: трава, если её не трогать, вырастает густой и высокой. Если дать ей пожить, она уже к концу июня становится выше колена, переливается серебристыми волнами, дышит и буйствует полевыми цветами, гудит пчёлами и мельтешит бабочками. Каждая травинка неудержимо тянется вверх; наливаясь соками, она нежится под солнцем, не зная, что уже следующим утром её снесёт под корень стальной косилкой.
У Ханы была старинная фамилия – дер Мацехе, или “Мори Цкени Харав”, что означало “дочь раввинов”. Имя былo исковерканo на немецкий лад, а имя её мужа, Янкеля Рабиновича – уже на славянский. Но гордое древнее имя – когда и кого сумело оно от чего-то уберечь?
Получив образование в Лейпциге, Янкель и три его брата разъехались кто куда. Мы никогда не узнаем, что завело его в ту часть Европы. Мы не узнаем, что пришлось ему повидать и пережить на своём недолгом веку и почему на него такой ужас наводил огонь.
Но известно, что однажды, возвращаясь домой, он увидел издали высокий столб дыма. “Это горит ваш город Д.” – сказал ему встречный. Там, в горящем городе, оставались Ханa и дети, и Янкель побежал изо всех сил. И бежал, пока не упал на дороге.
Но город, хоть и был весь деревянный, в тот раз не сгорел. Зато Янкель в ту же ночь умер от разрыва сердца.
Шиву в тёмном покосившемся домике сидели Хана, две маленькие дочки и 10-летний мальчишка – единственный оставшийся в семье мужчина. Это и был мой прадед Абрам-Мордух, или по-маминому “дедушка Мордух”.
Но закончилась шива, кончился и соседский чолент – а жизнь-то продолжалась: нужно было добывать пропитание. Всё их богатство составляла тощая лошадка, и Хана с сыном стали ездить по деревням, развозить товары. Понемногу пришлось ездить и одному. Как мать отпускала, не знаю, но выхода, похоже, не было. Хоть и лежал в телеге под сеном топор, но ведь он был мальчишка.
“Беда была в том, – писал дедушка, – “что папа ещё был мал и не доставал ногой засупонить хомут, и каждый раз приходилось просить кого-то”.
Между тем, у него хорошо покупали: жидёнок был расторопный, честный, цепкий памятью, а уж считал в уме лучше взрослого.
Мало-помалу стало у них вдоволь хлеба. Мордух в труде и сытости начал быстро расти и вдруг за одно лето так вытянулся и раздался в плечах, что сразу превратился в рослого и сильного парня с низким, звучным голосом. Кто растил сыновей, тот знает.
Дедушка писал: “Шли годы. Отец подрос и развил торговлю, продавал за наличный расчёт и в кредит под залог. Все с ним рассчитывались осенью после урожая. Стал комиссионно снабжать товаром лавочников, человек 30-40. В общем, дело наладилось.”
Места там были глухие, красивые – река, сосны. В городе Д. было пять синагог, взрослого населения – полторы тысячи.
“Все товары он получал из Могилёва, это 60 вёрст. Железной дороги ещё не было, всё доставлялось гужевым транспортом. Папа уже сам не ездил, всё поручал более толковому возчику, давая ему кратенькую записку, вроде накладной. Также по записке возчик получал товары. Папа пользовался кредитом. Не было случая, чтобы вексель шёл в протест.” – так писал дедушка.
Он построил большой дом, а маленький сдал в аренду. Из нищего сироты он превращался в богатого и уважаемого человека.
На много вёрст вокруг простирались леса, болота и тихие небогатые сёла, а в усадьбе Мордуха с утра до вечера кипела работа – там растили телят, овец, везли в Германию зерно, овчину и масло, а оттуда на подводах – выделанные меха на ярмарки и какие-то диковинные корма и удобрения.
Помещик Епифанов, хозяин окрестных земель, сдал в аренду участок под пивоваренный завод. Мордух начал скупать отходы – жмых и некондиционное зерно – и ставить на откорм тощий скот. Коровы отъедались так, что после отёла молоко давали необычайной густоты и жирности. Одна за другой стали строиться маслобойни – М. Вильнера, Л. Муравина, В. Любизера, З. Шифрина, И. Певзнера.
Не раз потом в oкоченелые блокадные ночи снилось дедушке это обильное, густое, исходящее сливками молоко родного дома в больших глиняных чанах, его жёлтое, сводившее с ума глянцевое масло.
У прадедушки Мордуха работали пильщики, косцы, скотники. “Где и когда он учился, я не знаю, – вспоминал дедушка, – но он прекрасно писал на идиш, по-немецки и по-русски, не говоря уже о вычислениях в уме. И вот в 1887 году в Могилёве ему сосватали невесту.” Потому что то, что выковано тысячелетиями, должно вызревать в детях и внуках, a не уходить в песок – так думали в то время.
Утончённая, прихотливая прабабушка Галит любила коляски “на резиновом ходу”, шёлковые чулки и поездки на воды: oдин из её братьев-меховщиков, купец первой гильдии, держал торговый дом в Лейпциге.
Абрама-Мордуха из города Д. она выбрала сама. И подарила ему то, о чём испокон веков мечтает человек труда – счастье сидеть во главе широкого, покрытого крахмальной скатертью стола, вокруг которого, мал-мала-меньше, сверкают детские головки.
“Когда мы приедем в Америку,” – говорила мама, осторожно складывая большую, старинного тиснения, скатерть, – “мы обязательно будем вечером собираться за столом. И будем приглашать много гостей.” Счастье семейного застолья – она ещё помнила его.
Таким было счастье Мордуха Рабиновича, добытое мозолями, потом и кровью, трудом и талантом, и оно было ему тем слаще. И было оно, его счастье, ослепительно коротко.
Продолжение следует.
© Helen Brook, New York
Елена БРУК