Настоящих буйных мало…
Если вдруг вам придется характеризовать меня в какой-либо инстанции, можете смело писать: миролюбив и не конфликтен. Это правда. Возможен, разве что, краткий всплеск агрессивности за рулем, когда наглая, произведенная с особым цинизмом, подрезка вызывает мгновенное острое желание – догнать и убить. В остальное время я спокоен…спокоен…спокоен… Но раз, примерно, в семь лет, когда особым образом располагаются […]
Если вдруг вам придется характеризовать меня в какой-либо инстанции, можете смело писать: миролюбив и не конфликтен. Это правда.
Возможен, разве что, краткий всплеск агрессивности за рулем, когда наглая, произведенная с особым цинизмом, подрезка вызывает мгновенное острое желание – догнать и убить.
В остальное время я спокоен…спокоен…спокоен…
Но раз, примерно, в семь лет, когда особым образом располагаются звезды…
26 сентября 1984 года я надел на голову кассирше продуктового магазина металлическую корзинку.
Разумеется, я не способен ударить женщину. И все знаю про то, что даже цветком… Что вообще за фантазия изощренно-садистская, если представить, что это будет роза с шипами?!
А по поводу корзинки никаких рекомендаций мне не попадалось… Да и не бил я ее вовсе. Кажется…
По дороге с работы заскочил в магазин. Моя законопослушность взыграла было при виде плакатика “Товар, не отобранный в корзинку, к оплате не принимается”. А кроме того, чего сопротивляться – удобно же! Но то был час пик, и свободных корзинок на месте не оказалось. Да и нужна мне была только бутылка молока, в обнимку с которой я и отстоял очередь в кассу.
В кармане лежал билет на футбол, времени было в обрез – только забежать домой и наскоро перекусить.
– Где ваша корзинка? – услышал малоприветливый голос.
– Не время сейчас, родная…Вишь, только молоко у меня.
– Пойдите возьмите корзинку, – злобно откликнулась кассирша. – Следующий!
– Так, быстренько взяла деньги и дала чек, – пока все еще было под контролем.
И тут она что-то крикнула… Резко и громко. Вот этого не надо было бы… В таких случаях я забываю, где мой дом, и кто я есть.
Затемнение в кадре. Видимо, все-таки пошел за корзинкой, иначе трудно объяснить следующий крупный план – затравленный испуганный взгляд кассирши сквозь прутья корзинки.
Тут и звук прорезался. Кричали разное… Запомнился высокий женский голос слева, дважды выкрикнувший: “Товарищ не знал! Товарищ приезжий!»
Почувствовал благодарность. Правда, несколько смутило (логика – наше все!) предположение о моем, якобы, приезде из прекрасного далёка, где, по красивой традиции, перед выходом из магазина на голову кассирше надевается корзинка…
Запомнилась и повышенная концентрация людей в белом вокруг. Не санитаров, как можно было бы предположить, а работников прилавка. Милицию, видимо, не вызвали, очнулся на улице, с молоком в руках…
Прошло семь лет… Уже полгода, как я жил в Израиле. На иврите что-то вякал, но не искрометно – после ночных смен на заводе, в ульпан по утрам попадал не всегда. А говорить хотелось с изысками… К тому времени я знал, что “малуах” означает “соленый”. Услышав где-то слово “мелухлах”, тут же твердо для себя решил, что это “солоноватый”. И не было на Земле силы, которая могла бы меня в этом разуверить. Ну, логично же… Вы чо, совсем языка не чувствуете? – Вслушайтесь: малуах – соленый, мелухлах – ….грязный, как вскоре выяснилось эмпирическим путем на рынке, у молочного прилавка.
– А что, хабиби, – светски вступил я, – не мелухлах ли у тебя сыр?
Разговора не получилось. Хабиб неожиданно и без каких-либо на то оснований обиделся и понес совершенно не относящуюся к делу околесицу – сыр, дескать, мелухлах быть не может, а человек, мол, запросто.
“Нужно повторить, – понял я. – Меня не услышали…”
Второй ответ отличался от первого только степенью агрессивности, а третий объединил в себе предыдущие, максимально их упростив:
– Руси масриах! – заорал он (вонючий русский!)
О, это я уже знал. А главное, сразу понял, что происходит и что делать дальше. Схватил несостоявшегося собеседника за грудки и успел наполовину вытащить его из-за прилавка (ну, чтоб сподручней было). Набежали, разняли и все разъяснили. Какое-то время (очень непродолжительное) мне было стыдно. Мы пожали друг другу руки, и следующие пару лет я покупал сыры только у него.
Концовка следующей семилетки ознаменовалась моей командировкой в Америку. Надо сказать, что я совершенно не умею перемещаться в пространстве. Разве что за рулем – могу ездить на любые расстояния и абсолютно при этом не устаю. Но поезда и самолеты… Это вычеркнутое из жизни время. Не могу ни спать, ни читать, только тупо ждать. И если в поезде хотя бы можно выйти в тамбур покурить, то самолет… Обратный полет выдался очень тяжелым. Перелет из Атланты в Нью-Йорк – это уже часов шесть некурения, а аэропорт Ньюарк – огромный город, где хоть три года скачи, ни до какой улицы не добежишь. Ну, и восемь часов до Тель-Авива…
Это был огромный “Боинг” с тремя рядами – 2, 3 и 2 – кресел. Мое место было в среднем ряду у левого прохода. Соседушками оказались две американские старушки – сухонькие, с ротиками, как куриные гузочки. Они мне сразу не понравились… Я им – тоже, но не сразу, а как только достал и выпил две 50-грамовые бутылочки “Мартеля”, захваченные из дьюти-фри с целью скорейшего отключения.
Старушки повели себя безобразно – они горестно вздыхали, заламывали руки и закатывали глаза…
Я хорошо отношусь к Америке. Я ее люблю. Но эти две представительницы великой державы всколыхнули в памяти все советские штампы.
– Янки, – сказал я им на чистом английском, – гоу хоум.
Попутчицы вздрогнули и вжались в кресла, озабоченные, по-видимому, перспективой осуществления напутствия непосредственно с борта самолета.
Мерно гудели двигатели. Сон не шел…
Я попросил стюарда принести дринк. Коньяком не поили, принес виски.
Одуванчики возобновили свою гнусную деятельность по дискредитации меня в глазах друг друга.
– Здоровье доктора Хайдера ухудшилось, – сообщил я соседке, вспомнив городского сумашедшего в вязаной шапочке, с которого каждый день начиналась программа “Время”.
Соседка мгновенно, прикрыв рот ладошкой и указывая на меня локтем, поделилась информацией со спутницей. Воодушевленный успехом, я рассказал им о карандашах фабрики им. Сакко и Ванцетти, напомнил об издевательствах над свободолюбивой Анджелой Дэвис (хотел бы я знать, на что эта кудлатая сука потратила 10 копеек, которые я сдавал на нее в школе).
– А Лумумба-то! Лумумба! – воскликнул я, вызвав ужас в глазах грымз.
Подозвал стюарда, попросил два дринка… Грымзы синхронно всплеснули руками и недвусмысленно засопели в мою сторону.
– Слышишь чеканный шаг?! Это идут барбудос! – предупредил я их, перейдя на русский, потому что стихи.
Они подозвали стюарда. Дринков не заказывали. Наябедничали… Стюард прижимал руку к груди и выражал сожаление. Мне он больше ничего не приносил, несмотря на уверения, что еще один – и все, я усну, и будет тихо-тихо.
Была ночь… В салоне погасили свет, все спали. Я неприкаянно бродил по проходу… Мука мученическая…
Перед посадкой взбодрился и отстучал по подлокотникам:
– Эль пуэбло! Унидо! Хама сера венсидо!
Подружки обреченно смотрели вдаль…
Прошло много лет. Я спокоен.
Но через месяц лечу в Америку…
Валерий АЙЗЕНШТЕЙН
Тель-Авив, Израиль