Мой папа
Пролог
«…Я ничего, ничего им там не подписал…» – так сказал мне мой отец за несколько месяцев до смерти. Он провел в лагерях НКВД восемь лет.
Это фото сделано, я думаю, в 1934 году. Интересна история фотографии.
В 2001 году в Сан-Франциско приехала группа журналистов из Венгрии. В Еврейском культурном центре JCCSF – Jewish Community Center of San Francisco – состоялась встреча этих журналистов с горожанами. Моя тетя Эсфирь Левитан, младшая сестра моего отца, присутствовала на этой встрече. Во время просмотра документального фильма о Биробиджане среди демонстрируемых кадров оказалось это фото с подписью «В редакции газеты “Биробиджанер штерн”». Тетя узнала своего старшего брата и уговорила отсканировать копию фотографии. Мы, таким образом, получили первое твердое доказательство того, что наш отец действительно работал в газете «Биробиджанер штерн».
На этом фото мой отец сидит за столом, второй справа. Он в очках, одет в черный костюм с галстуком. На его правом плече лежит кисть руки с зажатой между пальцами папиросой. Третий справа – Генех Казакевич, редактор газеты «Биробиджанер штерн» (и отец известного писателя Эммануила Казакевича). Крайний слева (сидит) – Эммануил Казакевич.
…Есть маленькая по размеру фотография моего отца 1946 года. Тот же поворот головы, та же прическа, круглые очки, темный пиджак, белая рубашка со светлым галстуком. И совершенно другое выражение лица.
В чем разница? За столом сидит мужчина-победитель, мужчина, твердо уверенный в своем прекрасном и светлом будущем. На фото 1946 года – уже пожилой человек, явно больной, изнуренный и измученный жизнью, с погасшим взглядом. А ведь ему нет и сорока лет.
Один вопрос мучает меня: для чего мои родители перенесли выпавшие на их долю испытания? Чего добились они? Какие принципы отстаивали ценой собственной жизни? Кого они победили? Ответа нет. Пустота… Столько усилий, страданий, здоровья всего лишь, чтобы выжить – или умереть с честью?
Мой небитый папа
Мой отец, Кардонский Рафаил Исаакович, родился 3 декабря 1909 года в селе Валегоцулово (Молдавия) в семье сапожника. Он был старшим ребенком (кроме него, в семье было четверо детей: сестра, два брата, еще одна сестра). Мальчишкой папа учился в хедере (еврейской религиозной начальной школе). Его дедушка (со стороны отца), Ихил, был раввином в сельской синагоге. Родители хотели, чтобы их старший сын также был раввином. Году примерно в 1915-м семья переезжает в Одессу. Отец говорил, что с 16 лет он жил самостоятельно, отдельно от родителей. Поступил в один из киевских институтов на исторический факультет. На третьем курсе принял решение поехать на Дальний Восток. Причин тому было две: голод на Украине, а также большое желание участвовать в строительстве новой «еврейской родины»: отец был комсомольцем, искренне и горячо верил в светлые идеалы революции.
Приехал он на Дальний Восток в 1929 году. Мне неизвестно, где и кем работал отец. Все документы, фотографии, блокноты, тетради, записные книжки были изъяты во время обыска после его ареста. Точно знаю, с его слов, что в 1932 году он работал корреспондентом газеты «Биробиджанер штерн», выходившей тогда полностью на еврейском языке. Папа быстро понял, что ему не хватает знания хорошего литературного русского языка. Он стал каждый вечер переписывать две страницы какой-нибудь книги на этом языке. В итоге он всегда проверял у братьев и у меня сочинения, изложения, упражнения по русскому языку. Говорил и писал на русском языке очень грамотно. Трудно было поверить, что он до двадцати одного года практически не говорил по-русски.
В начале осени 1932 года приехала на Дальний Восток и моя мама, Коган Маня Григорьевна. Ей в ту пору едва исполнилось двадцать лет. Как и отец, она была старшим ребенком в семье. Родилась и жила в городе Богополе (Первомайске). Окончила семилетку и два курса Одесского механического техникума (в школе и в техникуме обучение велось на еврейском языке). Но на Украине был голод. Поэтому с мамой приехала вся семья – родители, две сестры, брат. Города Биробиджана еще не было. Вся жизнь кипела на железнодорожной станции Тихонькая. Люди жили в палатках. Мама с семьей переехала жить в Хабаровск. Она стала работать в крайисполкоме в Комитете народов Севера, где ей через месяц дали комнату, куда заселилась вся семья. Отец Мани, портной, стал работать в артели. Мать работала в пекарне, убирала квартиры и стирала, младшие пошли в школу. Брались за любую работу.
Познакомились мои родители очень романтично. Папа приехал в Хабаровск в командировку в качестве корреспондента газеты «Биробиджанер штерн». Шли они по тускло освещенному коридору хабаровского крайисполкома навстречу друг другу и столкнулись. Документы, которые несла мама, рассыпались по полу. Она стала их собирать, а папа, естественно, кинулся ей помогать… Они столкнулись лбами… Сегодня это стандартный киношный штамп.
Интеллигентный щеголеватый молодой человек произвел на маму сильное впечатление. Отец всю жизнь очень следил за своей внешностью. Всегда аккуратно пострижен, выбрит, белые тщательно выглаженные рубашки и носовые платки, стрелки на брюках, чистая обувь. (Лет в двенадцать папа доверил мне гладить ему носовые платки, потом рубашки и даже брюки. Я очень этим гордилась.) Они стали переписываться, приезжать друг к другу в гости. Папа жил в Биробиджане в маленькой комнате рядом с железнодорожным вокзалом. Однажды мама приехала к нему в гости, и отец стал угощать девушку блинами собственного приготовления. Под горячим блином лопнула тарелка, масло вытекло на скатерть и на платье. В этот момент папа решился и сделал маме предложение. Мама согласилась. И тогда папа сказал: «А теперь дай я тебя поцелую». Вот таким был у моих родителей первый поцелуй. Маня переехала в Биробиджан, устроилась на работу воспитателем в детский сад. Оба хотели продолжить образование и решили поступить в техникум. Нужно было сдать вступительные экзамены. Среди прочих предметов был письменный экзамен по математике. Папа любил и знал литературу, историю, идиш и русский язык. Мама, наоборот, любила математику, физику, химию. Но экзамен есть экзамен. Комсомольцы, они сели в разных концах аудитории (наверняка папа на этом настоял, он был честным, как говорится, до тошноты). Маня сразу поняла, что ей достался легкий вариант. Но она очень волновалась за своего драгоценного Фулю. Как он там? Чем помочь? К ее удивлению, мой будущий папочка первым встал, положил на стол преподавателю листок с заданием и вышел из аудитории. Маня быстро дописала свое задание и выскочила в коридор. Отец стоял у окна и курил. Мама подбежала к нему: «Как ты все решил, да еще так быстро? Покажи черновик, я проверю». – «Нечего проверять, – спокойно ответил отец. – Я честно написал, что математику не знаю. Зачем выкручиваться?..»
В техникум их приняли обоих. Комсомольца Кардонского взяли с условием, что он позанимается и через три месяца пересдаст математику. А комсомолку Коган обязали подтянуть Кардонского по математике и за три месяца подготовить его к пересдаче экзамена. Они справились.
9 марта 1933 года, на большой перемене, мои будущие родители побежали в загс и расписались. На занятия в тот день они больше не пошли, а пошли в столовую и хорошенько «гульнули» – съели по две порции морковных котлет. Маня вскоре забеременела, и учебу в техникуме пришлось отложить до лучших времен. Как оказалось, навсегда.
И пошли счастливые и радостные дни. Молодые интересные друзья. Много смеялись, пели еврейские, украинские, русские песни, танцевали. Рос Биробиджан… Нам родители не очень любили рассказывать об этих годах. Думаю, потому, что многие принципы и поступки, которыми они дорожили, даже выстрадали, нам, их детям, казались смешными и даже глупыми. Вот одно из воспоминаний моих родителей. Маня и Рафаил шли в гости. Вдоль домов были выложены деревянные тротуары. Идут они по тротуару, а навстречу идет секретарь комсомольской организации (!). Остановились, поздоровались. И мой будущий папа говорит: «Посмотри, товарищ секретарь, Коган (!) накрасила губы. А ведь она комсомолка! А это пережиток капитализма и вообще буржуазная привычка». Секретарь комсомольской организации в ответ: «Что же ты, Коган? Такая активная комсомолка, наглядную агитацию всегда делаешь (мама хорошо рисовала), на собраниях выступаешь… Мы должны бороться с этим, искоренять. Я на ближайшем бюро поставлю вопрос». Мама достала носовой платок и вытерла губы. «Товарищ секретарь! Не надо на бюро. Я даю честное комсомольское слово, что больше никогда в жизни не буду красить губы». Мама почти сдержала слово – в следующий раз она накрасила губы в сорок лет. Как это звучало в мои пятнадцать лет? Даже для анекдота слишком… Но это реальный, почти дословный разговор.
Мой будущий отец, человек очень ответственный, работал, как сейчас говорят, как подорванный. Он ездил по колхозам, бригадам, артелям, брал интервью, писал репортажи, отправлял свои статьи в краевые и районные газеты. Очень неплохо зарабатывал. Молодой жене, беременной, хотелось съесть чего-нибудь необычного, солененького или сладенького. И будущий папаша мчался на вокзал и покупал в вагоне-ресторане красную и черную икру, столичные конфеты.
Второго июня 1934 года у них родился сын, мой старший брат Виля. Я как-то не удержалась и съехидничала по поводу имен моих братьев. Мол, долго, наверное, думали, когда такое имечко выбирали. Родители переглянулись, и папа ответил: «Им еще повезло. Тогда знаешь какие имена давали? Трактор, Революция, Красный Октябрь. Такое время было. Все кипело вокруг».
Папе дали квартиру в Доме писателей. В этом же доме жили Бузи Олевский, Гирш Добин, Эммануил Казакевич. С Казакевичем жили дверь в дверь. С Эмкой и его женой Галиной были по-соседски дружны, часто заходили друг к другу в гости. Отец Казакевича – Генах – был редактором «Биробиджанер штерн». Молодого журналиста Кардонского по-отечески любил, хвалил за старательность.
В 1937 году, 9 января, родился мой второй старший брат, Сталик, – родители мечтали иметь много детей, не меньше пяти.
Двадцать пятого июля 1938 года папа, как обычно, пошел на работу. У Сталика случилось расстройство желудка. Кто-то посоветовал дать ему немного шоколада – мол, он крепит желудок, поможет лучше лекарства. В обеденный перерыв отец пошел в буфет купить сыну шоколад «Золотой ярлык». В буфете, в очереди за шоколадкой, к отцу подошли двое молодых мужчин в штатском и предложили пройти с ними. На этом все хорошее в жизни моего отца закончилось.
Конечно, впереди была большая жизнь, полная событий. Война, освобождение, рождение дочери, реабилитация… Старшего сына приняли в партию – отец очень этим гордился.
Но никогда, никогда больше он не жил так, как хотел. Никогда больше не занимался делом, которое любил и которое так хотел продолжать.
Мой несмелый папа
В тот же день (через два-три часа после ареста) в квартире был произведен обыск. Описали все вещи отца, забрали все документы, в том числе документы жены и детей.
Рассказывая о судьбе отца, невозможно не сказать о его жене Мане Коган, моей маме. Ей тогда было 26 лет без двух месяцев. Она уже много чего повидала в жизни.
Когда ей было семь лет, в 1919 году, у нее на глазах двое солдат непонятно какой армии изрубили в куски ее бабушку, мою прабабушку. Солдатики искали горилку – выпить. Или деньги. Или еще что-нибудь. Когда ничего не нашли, заставили двух маленьких девочек – мою маму и ее младшую сестру Иду – петь песни и танцевать. Моя бабушка Шпрыня, мать моей мамы, была на последних днях беременности. Молодые хорошо вооруженные мужчины весело шутили: «Вот разрежем ей живот, и оттуда ребенок выскочит…» Прабабушка моя, отодвинув детей в сторону, сказала: «Они без крови не уйдут. Если хотите кого-то убить – убейте меня». – «Если просишь, убьем», – ответили ей «добрые люди».
…Когда вечером пришел отец семейства, то увидел лужу крови, изуродованное тело тещи. Нашел детей. Младшая, Ида, была без сознания – она спряталась под матрасом, почти задохнулась. Мой будущий дедушка одолжил у соседей лошадь с телегой и поехал по селам искать жену. Через несколько дней поисков в одном из сел ему сказали, что есть у них чужая женщина. Но она старая, с ребенком, и не говорит совсем, немая. Дед решил посмотреть на старуху… Это была его Шпрыня, красавица, он влюбился в нее когда-то с первого взгляда (в прямом смысле – увидел на улице девушку и пошел за ней). Ребенка, сына, она родила ночью в степи. Ее прекрасные волосы стали седыми. Только через несколько месяцев, почти через год, Шпрыня начала говорить. Сын Кива (Коля) вырос на радость родителям крепким и веселым парнем. Сержант Коган Кива Гершевич (Николай Григорьевич), единственный сын, танкист, погиб в 1942 году под Ленинградом.
Вот так начиналось еще одно детское воспоминание моей мамы: «…Когда на нашей улице был погром…»
Тогда дед Мани, крепкий мужчина с яростным взглядом, вышел к пьяным погромщикам и сказал: «Мужики! Я кузнец… Вот убьете вы меня, и кто будет ковать ваших лошадей?» Мужики задумались, поскребли затылки. «А спляши! Понравится – не тронем!» Дед сплясал. Им понравилось. Не тронули. «А вот соседу нашему, – рассказывала мне через 60 лет моя постаревшая мама, – не повезло. У него была длинная седая борода. Вот на этой бороде его и повесили. И всю семью зарезали. Жену, дочерей – всех»…
В 1932 году моя мама, старший ребенок в семье, организовала переезд из Первомайска (Богополь, Николаевская область) на Дальний Восток – бежали от голода. Вышла замуж за хорошего парня, родила двух мальчиков. И опять испытания, опять страх, ожидание потерь…
Через два дня после ареста Рафаила Маню вызвали в горком комсомола и предложили отказаться от мужа, потому что он «враг народа».
– Но ведь суда не было? – возразила комсомолка Коган.
– Ты что же, не веришь нашим органам?
– Все ошибаются… Они тоже могут ошибаться. И вообще… Почему вы, его товарищи, даже не попытались за него бороться? Вы же его хорошо знаете, – заступилась за отца мама.
Сидевшая рядом с ней подруга шепнула: «Маня, ты что, хочешь, как Добина? У тебя двое детей». (Когда арестовали Гирша Добина, известного еврейского писателя, его жена стала требовать встречи с партийными лидерами, с руководством НКВД. Как рассказывала мама, «ее никуда не впускали. А потом впустили… и не выпустили».)
Мама положила на стол свой комсомольский билет. Нужно было как-то жить дальше.
Поскольку у Мани забрали все документы, она не могла устроиться на работу. Лишь через месяц ей вернули ее документы, свидетельства о рождении детей и, главное, свидетельство о браке. Теперь она могла бороться за мужа.
Передачи для него не принимали, причину ареста не объясняли. Говорили: у нас такого нет.
И с работой ничего не получалось. Вакансий было много, но люди боялись принять на работу жену «врага народа».
Маня пошла к прокурору. Где муж – неизвестно, на работу не принимают. Это незаконно. Прокурор пожалел молодую женщину, дал совет: «Вам надо уехать. И очень быстро». Маня за одну ночь собрала вещи и уехала в Крым, в Евпаторию. Там жили родственники. Во время пересадки в Москве, оставив детей на вокзале, пошла в прокуратуру – искать мужа. Везде отвечали: у нас не числится.
В Евпатории она какое-то время жила у родственников. Везде требовались рабочие руки, но Маню на работу не брали по той же причине: ее муж – «враг народа». Конечно, прямо ей об этом не говорили. Но других причин не было.
Отсутствие работы означало отсутствие еды, жилья, одежды. Наступала зима. Даже в Крыму зимой очень холодно.
Отчаявшись, Маня написала письмо Надежде Крупской. В письме были такие слова: «Мне осталось одно: привязать к себе детей, к ногам – камень и прыгнуть в море. Мы все равно умрем от голода и холода». Она, конечно, рисковала: в письме был указан ее адрес.
Через две недели за ней приехали. Привезли, завели в кабинет начальника горисполкома. (Маня была там две недели назад. Ее выгнали, обругали.)
Мужчина жестом позвал к столу. Стал, сдерживая злобу, отчитывать ее. Какая, мол, наглость беспокоить такого человека, вдову самого Ленина. На столе Маня увидела свое письмо. Внизу было написано красным карандашом: «Проверить, помочь, доложить».
Маме дали места в детском саду для детей, комнату, машину дров. Она стала работать на трикотажной фабрике.
Весной 1940 года она берет отпуск и, оставив младшего сына у родственников, едет в Москву. Ее цель – найти Рафаила, своего мужа.
Шестилетнего сына она оставляет на вокзале. Сначала едет в прокуратуру. Сразу удача: ей сообщили, что муж жив. Он осужден заочно особым совещанием при НКВД СССР на пять лет как СОЭ (социально опасный элемент). С правом переписки, с правом передач, с правом на свидания. Свой срок Кардонский Р.И. отбывает в Дальлаге НКВД. В каком именно лагере, куда можно написать письмо, маме узнать не удалось. Нужно было ехать на Дальний Восток…
…Я не могу представить себе моего папу в тюрьме, в лагере. Думаю, это оттого, что он не принес домой никаких тюремных или лагерных привычек. Когда папа рассказал мне, что он был арестован (от меня это долго скрывали), я стала внимательно за ним наблюдать. Ничто, абсолютно ничто не выдавало бывшего заключенного. А ведь восемь лет, самые золотые годы, с двадцати девяти до тридцати семи лет, провел мой папа рядом с ворами, убийцами, бандитами, в окружении колючей проволоки, охранных вышек, направленного на него оружия…
Отец, так и не купивший шоколадку сыну, оказался в тюрьме. Первое время его ни о чем не спрашивали, не задавали вопросов, не допрашивали. Сразу отправили в один из лагерей валить лес. Через несколько недель опять перевели в тюрьму. Начались допросы. Били, били всегда. Самыми страшными, говорил отец, были выходные и праздничные дни. Следователи приходили поздно вечером, пьяные. Били ногами, ремнями, палками. Редко кто возвращался в камеру своими ногами. Людей бросали в камеры окровавленными, часто без сознания.
Вопросы задавали примерно такие:
– Ты брал интервью у секретаря Н.?
– Да, брал.
– О чем ты с ним говорил?
– Это есть в моей статье, я писал…
– И это все? Он враг народа оказался, шпион.
– Но ведь я не сам к нему пошел! Меня направила редакция!
– А почему направили именно тебя?
Следователи утверждали, что он, Кардонский Р.И., участвовал в заговоре по созданию ЕвГо, еврейского государства под лигой Японии. Требовали имена других заговорщиков, явки, пароли, задания…
Они сами все придумывали, сами писали… От отца требовали только одного: подпиши! Подпиши – и мы дадим еду. Подпиши – и мы перестанем бить. Брали его руку, вставляли карандаш: подпиши, и все плохое в твоей жизни закончится.
Его ставили в специальный шкаф, где невозможно было сесть. Но этого было мало – стены шкафа были пробиты гвоздями острием внутрь. Когда человек, обессилев, прислонялся спиной, плечом или грудью к стенке шкафа, в тело вонзались острые гвозди. Отца держали там две недели. Но и этого было мало. Кормили только селедкой и, конечно, давали очень мало воды. Папа говорил, что, когда его выпустили из шкафа, ноги опухли и не сгибались. На много часов ставили на колени на щедро насыпанную соль…
Почему-то часто перемещали из одной тюрьмы в другую. Народу в камерах было столько, что они сидели на нарах по очереди. Но мой очень еврейский, несмелый, несильный, мечтательный, наивный папа подписывать отказывался. «Я ничего, ничего им там не подписал», – сказал он мне за несколько месяцев до смерти. И я – в сердцах, казню себя за это – ответила: «А я бы все подписала. Пусть бы подавились… Хотя бы бить перестали». Папа молчал и только тяжело посмотрел на меня…
Папа довольно быстро понял, что в новой камере или лагере очень важно найти своих. Своих по духу, по убеждениям. Он говорил, что основная масса таких людей, как он, «социально опасных», была уверена, что Сталин ничего не знает.
Они думали, что это пробравшиеся во власть враги обманывают партию, правительство и самого Сталина.
В одной из камер его держали около трех месяцев. Люди, единомышленники, создали что-то вроде партийной ячейки. Следившие за порядком начальники в этой тюрьме запрещали стричь ногти на руках и ногах. Волосы стригли особым образом. К примеру, половину головы стригли наголо, а на другой стороне волосы не стригли совсем. Выстригали полосу волос посередине головы. Чтобы, если сбегут, люди сразу видели: это беглец.
Близилось Седьмое ноября, праздник. Решили этот день как-то отметить. Придумали: каждый день откладывали от скудного пайка немного хлеба и прятали. Хотели устроить праздничный ужин. Так и сделали. Каждый собрал примерно по трети буханки хлеба. Седьмого ноября торжественно поздравили друг друга с праздником и хорошо поужинали. Съели свой «праздничный набор». Их измученные голодом желудки этого не выдержали… Параша быстро переполнилась, в камере невозможно было дышать. Разбили окно. Стало холодно, в ноябре на Дальнем Востоке серьезные морозы…
…Когда отца нашла жена, это было счастье. Его не забыли, его любят, о нем заботятся. Однажды ему удалось передать родителям жены, что он в Хабаровской тюрьме. Мои будущие дедушка и бабушка, жившие в то время в Хабаровске, сразу приехали. Им разрешили свидание. Дедушка увидел, что его зять обут в рваные башмаки, подошва подвязана бечевкой. Это зимой-то. Он сразу снял с себя фетровые бурки, шерстяные носки и отдал папе. Сам потом несколько часов сидел в холодном коридоре босиком. Ждал, когда жена привезет ему с рынка зимнюю обувь. Еще они передали отцу маленькую, примерно 20 на 20 сантиметров, подушку – думку. С одной стороны была черная ткань, на другой стороне был вышит узор. Подушечка эта прошла с папой все лагеря. Теплые бурки папа носил… целую неделю, пока один из уголовников не проиграл их в карты. В каком-то лагере вместе с отцом находился один из руководителей ЕАО М. Хавкин.
В конце 1939 года отцу объявили приговор: осужден сроком на 5 лет по статье СОЭ (социально опасный элемент).
После приговора стало легче: прекратились допросы, стало меньше избиений. Появилась какая-то определенность. Поскольку это были советские концлагеря, там велась культурно-воспитательная работа. Папа стал участвовать в художественной самодеятельности, в выпуске стенгазет и наглядной агитации. Его перевели на должность учетчика. Это было легче, чем валить лес или копать лопатой траншеи и котлованы. Пожалуй, это помогло ему выжить.
Эсфирь КАРДОНСКАЯ