Йезус Кристус
– Послушайте, молодой человек, вы курите одну папиросу за другой, уже весь вагон прокурили. Если вы хотите соревноваться с паровозом, так у паровоза это получается все равно лучше. Знаете что, сходите к проводнику и попросите чаю для всего купе, а потом мы все вместе поедим. Есть курица, вареные яйца, домашние пирожки. И не надо со мной спорить! Молодой человек – Давид Гликберг – даже не пытался […]
– Послушайте, молодой человек, вы курите одну папиросу за другой, уже весь вагон прокурили. Если вы хотите соревноваться с паровозом, так у паровоза это получается все равно лучше. Знаете что, сходите к проводнику и попросите чаю для всего купе, а потом мы все вместе поедим. Есть курица, вареные яйца, домашние пирожки. И не надо со мной спорить!
Молодой человек – Давид Гликберг – даже не пытался возразить, а сразу пошел к проводнику. Соседка по купе выкладывала на столик домашнюю стряпню, муж, с которым она ехала, участия в сервировке не принимал. Давид, достав из своего чемодана бутылку коньяка, поставил ее на стол. Четвертый попутчик принял участие в общем столе своими припасами – домашней колбасой, салом, классической курицей.
– После присоединения Литвы муж получил назначение в нарокомат машиностроения в Вильнюс, придется переехать из Москвы. А вы как, надолго или в командировку?
– Вы знаете, в командировку от завода. Но дело в том, что в Вильнюсе меня встретит брат, которого я не видел ни разу. Я ведь пятнадцатого года, то-сё, война, революция, Гражданская. Семья жила в Белоруссии – родители, две мои сестры и я, младший. А брат был уже взрослым, жил и работал в Прибалтике. А уж потом оказалось, что живем мы в разных странах, между нами граница. Ни одного письма от него, пока Литва не присоединились к Советскому Союзу.
Разговор в купе длился заполночь. Нашлась бутылка водки у четвертого попутчика, много раз проводник приносил чай в стаканах, которые стояли в тяжелых мельхиоровых подстаканниках, дорога от Москвы до нового советского города Вильнюса неблизкая.
Давид вышел покурить в коридор, компанию ему составил четвертый попутчик.
– Новые республики, советская Прибалтика… Вот оно мне надо, уезжать из дома в такое время?! – в голосе попутчика нескрываемая боль и горечь.
– Вы о том, что время тревожное? Так ведь пакт, и потом – заявление ТАСС. Думаю, что войны все-таки не будет. В прежней войне Германия испытала, что такое война на два фронта.
– Какое мне дело до Германии, войны с ней и до всех революций! Ох ты, надеюсь вы не из кружка Юных Барабанщиков или, не дай бог, сразу из НКВД, вы производите впечатление порядочного человека. Что меня беспокоит – поведение моей жены. Вы бы знали, какие огромные рога она мне вырастила! И это при том, что я почти все время дома. Представляю, что творится у нас, когда я уехал в далекую командировку.
Попутчик вздохнул, махнув рукой, и отправился в туалет. Соседи в купе улеглись и крепко спали, похрапывая, а Давид все стоял у раскрытого окна вагона – стояла июньская ночь и курил, курил.
– Гирш, Гиршеле!
– Давид, Додик!
Братья стояли, крепко обнявшись, их обтекала вокзальная толпа, не обращая внимания на двух обнимающихся мужчин, молодому не было на вид и тридцати, старшему – около пятидесяти.
– Поехали, брат, я с подводой тебя встречаю, я ведь тут с вечера, а путь нам неблизкий, – может быть, к вечеру и доберемся.
– Свои, что ли, лошадь, подвода?
– Ой, не смеши! Откуда у раввина из бедняцкого местечка своя лошадь? Попросил лошадь у соседа встретить тебя. Не нанимать же балагулу, чтобы съездить в Вильнюс и обратно.
Не близким был путь до маленького городка, в котором жил Гирш Гликбергис, а братья успели рассказать друг другу только основные новости: что папа умер давно – отмучился, что мамеле, узнав о поездке Давида в Вильнюс, проплакала все дни до отъезда, что сестры Голда и Рахиль передают приветы, обнимают и целуют.
А когда приехали, их ждал стол, на котором королем лежал запеченный гусь, а вокруг были поставлены закуски и салаты. Давид сразу запутался в именах племянников и племянниц, в мелькании лиц, в объятиях, восклицаниях сделать это было очень просто. Хорошо хоть имя невестки, жены Гирша, запомнил – Ципора. Неразбериху усиливали многочисленные соседи Гирша, евреи и литовцы, каждый подходил к Давиду, жал ему руку и называл себя, как будто было возможно запомнить такую прорву народа!
Давно разошлись друзья и соседи Гирша, Ципора уложила детей и сама попрощалась, уходя спать. Братья рассказывали друг другу все, что было с ними за четверть века.
– Давид, я уже еле сижу, глаза сами смыкаются. Ложимся спать, завтра воскресенье, расскажешь мне, как ты учился в своем институте.
Завтра был гул самолетов в небе, далекая канонада и близкие разрывы бомб, винтовочная и пулеметная стрельба, а через местечко шли солдатские колонны, в начищенных сапогах, строевым шагом на запад, в грязных потных гимнастерках, с черными от ружейной копоти лицами, загребая носками пыль – на восток.
Победители появились на мотоциклах, сопровождаемые бронеавтомобилем. Пулеметы щетинились во все стороны, лица у победителей были серьезные или улыбчивые, но обязательно довольные. Над зданием городской управы опять повисли новые флаги, теперь красные с черным изломанным крестом. Перекрестки, заборы и столбы забелели приказами: запрещается, запрещается, расстрел. Запрещается и расстрел, других слов в языке победителей не было.
Ранний летний рассвет начался с криков, собачьего лая, женского воя и хлестких винтовочных выстрелов – силами полиции победители сгоняли евреев в толпу, выдергивая их из теплых постелей на улицу. Всех до одного: взрослых мужчин, женщин, детей и стариков. Плевать, если не успел одеться – марш в одном белье. Не можешь ходить? Родственники донесут. Старый Пиня Маркиш был застрелен у себя в постели, он уже два или три года не мог ходить, но кого это сейчас волновало? Давиду казалось, что среди полицейских он видит и знакомые лица, тех, кто был у Гирша в гостях, когда он приехал, тех, кто пил за его здоровье, кто выслушивал, понимая, вопрос на идиш, а отвечал на литовском.
Подгоняемая окриками и прикладами, кричащая и плачущая толпа двигалась на окраину городка, людские ручейки сливались в полноводную людскую реку, окруженную людьми с повязками на рукавах и с винтовками. Замыкали шествие два мотоцикла с пулеметами, на мотоциклах сидели победители. На окраине городка у края оврага все происходило быстро и по-деловому. Раздеться догола – молодые женщины и девушки старались прикрыть черный треугольник внизу живота и грудь, мужчины отворачивались и смотрели в землю.
– Тато, зачем мы раздеваемся, разве мы будем купаться? Здесь же нет реки! А можно потом будет сходить в лес за ягодами?
Отсчитать сотню человек и поставить их на край оврага. Длинная очередь из пулемета, скинуть вниз тех, кто сам не упал на дно оврага. Новая сотня. Новая сотня. Еще одна и еще.
Давид стоял на самом краю оврага, на какую-то долю секунды раньше пулеметной очереди он полетел вниз, не выдержала земля массового топтания сотен людей. Сверху падали тела других евреев, закрывая Давида, сдавливая ему грудь, не давая дышать. Расталкивая навалившиеся тела, раскидывая душащие руки, пробираясь ужом, Давид выбрался на вершину горы мертвых тел и, не соображая, что делает, не соблюдая осторожности, стал карабкаться по крутому склону оврага. Каждый пучок травы, за который можно было ухватиться, каждая выемка, куда он ставил ногу, помогали Давиду, и вот он уже наверху, ухватился руками за край. Полицай с винтовкой, к которой был примкнут штык, молча ударил штыком в тыльную сторону ладоней – раз-два! – и Давид летит вниз на гору мертвых тел.
Очнулся Давид глубокой ночью; сколько он лежал без памяти, определить не мог. Второй раз карабкаться наверх было гораздо труднее, каждое движение рук отдавалось болью в кистях. Полицейские ушли, у оврага не было никого. Абсолютно голый, Давид побрел в сторону местечка. Найти что-нибудь из одежды расстрелянных евреев он не смог, все увезли с собой полицейские.
На самой окраине он увидел висящее на заборе свежевыстиранное белье, снял какую-то простыню и закутался в нее.
Три дня Давид брел по лесу, не разбирая дороги, не зная, ни куда идет, ни куда идти. С каждым днем он все больше слабел от голода. Раны на руках болели, покрылись струпьями, из-под которых сочился гной. На четвертый день он набрел на лесной хуторок – добротный жилой дом, хлев, сеновал, пара сараев. Давид стоял на крыльце и собирался уже постучать в дверь, когда из дома вышла молодая женщина. Увидев Давида, она быстро заговорила по-литовски, Давид уловил, что ему отказывают в приюте, женщина много раз взмахом руки показывала в сторону от хутора. Объяснений по-русски и на идиш она не понимала, только твердила свое «Нет!» Давид выглядел жалко, в нелепой грязной порванной простыне, заросший щетиной, с исколотыми ногами и ранами на кистях рук. Он понимал, что уйти с этого хутора – верная смерть. Остаться – возможно, принести смерть всем жителям этого дома. Дверь открылась и на крыльцо вышла маленькая девочка, лет шести, не больше. Она внимательно вгляделась в Давида, послушала взволнованную речь матери и, дернув подол материнской юбки, сказала «Мама, это же Йезус Кристус!» Мать тяжело вздохнула, махнула рукой и кивком головы приказала Давиду идти за ней на сеновал.
Три следующих года Давид провел на этом сеновале.
– Раса, я понимаю тебя! Этот мужчина был так похож ни Христа – с бородой, в простыне, как в хитоне, с ранами на ладонях!
Молодая женщина, сидящая в вильнюсском кафе со своим спутником, задумчиво улыбнулась.
– Ты не понял, Повилас. Он не был похож на Христа. Это был сам Иисус Христос.
Москва
Савелий БАРГЕР