Гроссманы и Шеренцисы
В 1974-м, когда Барышников сбежал, спрыгнув со сцены, стал невозвращенцем, я оказалась в Москве на том самом XVII Съезде комсомола, где его избрали в члены ЦК ВЛКСМ. Портреты Барышникова еще висели в центре Невского проспекта, а голоса транзисторов уже свистели о его самом блистательном прыжке – в Америку.
Кантовался тогда Ленинградский мюзик-холл, где я работала концертмейстером, в мрачной гостинице «Урал», куда нас выперли из тогда самой знаменитой, самой светлой, самой новой московской гостиницы «Россия», чтоб поселить в ней делегатов комсомольского съезда.
И здесь совпали своим присутствием люди, которым ни с мюзик-холлом, ни с комсомолом делать было абсолютно нечего. Из Ленинграда приехала навестить меня, отсутствовавшую на долгих гастролях, моя мама, генетическая антисоветчица и одновременно военный инженер-гальваник, а к ней приехал с визитом ее дальноюродный брат дядя Витя Шеренцис.
Приезд мамы резко нарушил личную жизнь работников мюзик-холла. Как представитель художественно руководящего состава я имела право на отдельный номер в гостинице, что привело к тому, что меня, одиночку, из него постоянно выгоняли наглые безкомнатные пары (балет и оркестр селили в номерах по два человека). «Отказать никому никогда» я не могла, и моя мама вопросительно смотрела при каждом стуке в дверь.
Сексуальная жизнь концертной организации меня не задевала, я была больше по книжкам, и интерес артистов балета к моему совершенно не балетному бюсту (среди профессионально плоских балерин я была единственной бюстоносительницей) вызывал мое упорное непонимание. Мужчины-солисты, встречаясь со мной в коридоре, стонали: «Ну когда же мы с тобой…» Будь моя воля, одолжила бы я им столь желанные прелести и ушла бы куда-нибудь почитать. Это было, конечно, задолго до открытой гомосексуализации балетного искусства.
Отправлять стариков (о боже, моя мать была тогда почти моей сегодняшней ровесницей) в ресторан я не хотела, они там были бы не к месту, и заказала ужин для них в номер. Не знала, что нужно дать на чай официанту, и до сих пор помню его удивление.
Говорили мать и дядя Витя о чем-то понятном только им, не словами, а интонациями и намеками, но я уловила одно: в конце визита дядя Витя попросил у мамы одолжить ему 50 рублей, и, чтобы понять, почему этот факт меня так потряс, нужно знать, кем он прежде был.
С детства, когда я приезжала в Москву и останавливалась у них, это был праздник бедного ребенка, попавшего в богатый дом. Моя мама была матерью-одиночкой, что катастрофа в любом обществе. Мы жили в жуткой (28 человек) коммуналке с дерущимися пьяницами.
Когда я привезла своих сыновей из моего трехэтажного, с видом на Тихий океан, дома в Сан-Франциско, чтобы показать им мою коммунальную квартиру в Ленинграде, до них не дошло, что люди могут так жить. Cкорее они испугались нашей бывшей хваленой, отдельной, окнами в ленинградский темный двор квартиры с мокростенным туалетом и деревянным бачком – квартиры, в которую я въехала к свекру и свекрови, выйдя замуж. Старший сын был так потрясен, что не мог идти. Он сел на приступок: «Я вообще не понимаю, как ты могла выйти отсюда и построить то, что ты построила».
Тогда, в Москве, дядя Витя с женой тетей Кларой и приемным, уже взрослым сыном жили в завидной отдельной квартире. У них была преданная домработница Дуня, спавшая, когда мы с мамой приезжали, на фанере в ванной. Только у Шеренцисов мне стелили на пуховой перине. Меня водили на елку в Кремль, и дядя Витя чертил что-то на большом мольберте и дарил мне иностранные карандаши «Кохинор».
Бабушка называла Витю сумасшедшим изобретателем, и потом, много лет спустя, оказалось, что он и вправду был изобретателем, но совсем не сумасшедшим. Во всяком случае на заработанные им деньги тетя Клара могла не работать и держать домработницу – по тем временам редкая ситуация.
В семье постоянно шел какой-то трагический водевиль, еврейская достоевщина, в которой принимала участие русская Дуня. Сын приходил и уходил, и ни с кем не разговаривал, тетя Клара заламывала руки, дядя Витя убегал на работу в таком виде, что странно, как он мог перейти улицу, не попав под машину. Но нигде, как только в этом доме, я не испытывала такого чувства причастности к необыкновенному.
Главным богатством этой барской квартиры была библиотека. Весь коридор до потолка был заставлен счастьем – книгами в два ряда. Ленинградские семьи сожгли свои библиотеки в блокаду, а те, кто эвакуировался, вернувшись, их в основном уже не застали. Но даже в Москве такие библиотеки были редкостью.
Вдруг наступал момент, когда этот коридор-библиотека превратился в место ссылки: меня туда выгоняли…
Иногда приходил дядя Вася. Он рассказывал, что был у Фурцевой, министра культуры, и негодовал, что эта ткачиха учит его, Василия Гроссмана, как надо писать книги. Меня тут же вышвыривали в коридор. Потом он приходил опять и рассказывал про Суслова – меня опять выпирали со скандалом. Я как чувствовала невероятным детским чутьем, что нужно, нужно быть при этом разговоре, даже не поняв, запомнить, запомнить, а потом раскрутить, повзрослев, киноленту детской памяти. Где там: «Кошка служит в ГПУ» было семейной Шеренцисов, Гроссманов и моей бабушки поговоркой, а детей, Павликов Морозовых, тогда боялись – донесут в школе.
Семья Виктора Шеренциса была Василию Гроссману единственной в мире опорой. Он вырос в доме дяди – доктора Давида Шеренциса, приютившего разошедшуюся с мужем Катерину Савельевну с сыном Васей. Переплетенье судеб трагическое и невероятное. Шеренцисы до войны, получив из рук домработницы (говорю со слов бабушки) письмо первой жены Гроссмана любовнику, открыли ему измену и привели брак к разводу.
Мать Гроссмана, в девичестве Шеренцис, была любимой подругой и родственницей моей бабушки, и я выросла под бабушкины стоны по погибшей Катерине Савельевне, расстрелянной нацистами в бердичевском овраге. Какие нацисты – на весь Бердичев с его 90 тысячами населения было всего 19 солдат вермахта: соседи и постарались.
Горе бабушки и боль были так сильны, что она со мной, малышкой, говорила о том, как Катерина Савельевна шла к оврагу на костылях. Рана была для нее слишком свежей: я ведь родилась вскоре после войны.
Для бабушки чудовищная смерть Екатерины Савельевны была главным горем ее жизни, если не считать, что у Тани, единственной внучки, не было отца. Преждевременную смерть любимого Васи Гроссмана от нее, старухи, скрыли. Она, акушерка, первая увидевшая Гроссмана, когда он появился на свет (как он сам написал ей в письме), сумела его пережить.
Бабушка Розалия Самойловна стала прообразом акушерки, принимавшей роды у комиссара Вавиловой в рассказе «В городе Бердичеве», и я, впервые прочитав рассказ по-английски, с ужасом и интересом поняла, что и я, и моя дочь – копии этой акушерки и по громкоголосому, генеральскому поведению, и по крепкотелой (stocky) внешности, а имя бабушки, Розалия Самойловна, Гроссман просто оставил таким, каким оно было на самом деле.
Дядю Гроссмана, доктора Давида Шеренциса, талантливого предпринимателя, построившего в Бердичеве водокачку, мельницу, в 37 году, всего за 4 года до ее гибели, расстреляли коммунисты. Вот откуда у Гроссмана было понимание тождественности коммунизма и нацизма, родовой, семейный ужас перед тем и другим.
Еще на деньги своего богатого отца Виктор Шеренцис, как многие бердичевляне, уехал учиться во Францию и окончил политехнический институт в Нанси.
Тогда светские образованные и «совсем не бедные евреи» (Валерия Новодворская) увлекались марксизмом, играли в революцию. Святая простота. У моего учившегося в Сорбонне дедушки это быстро закончилось, когда после революции в морг больницы, где он работал хирургом, привезли расстрелянных жителей города – всех, у кого в банке было больше десяти тысяч рублей.
От зависти до ненависти один шаг. Объединиться в стаю, чтобы убить, ограбить и разделить незаработанное, – увы, глубинная суть идеи социализма. Всё остальное – красивые слова, больше или меньше декораций. Ненависть тех, кто не может, к тем, кто может.
Ненависть растет из зависти, потому что не было бы этих строителей, изобретателей, еще и богатых к тому же сволочей – не было бы причины таким дерьмом себя чувствовать. Ведь до тех пор ты не дерьмо, пока он не герой. Только общая ненависть к ним и к несправедливости их успеха, несправедливости их существования возвышает убогих ублюдков в собственных глазах. Кто был никем, тот станет всем. Кухарка будет управлять государством, сын сапожника – кровопийствовать в Кремле, Обама – блеять в Белом доме.
Моя последняя встреча с дядей Витей была чистым сюрреализмом. Тетя Клара умерла. Дядя Витя купил кооперативную квартиру с малознакомым мне племянником, который с ужасом рассказал, что Виктор Давыдович в 80 лет завел себе любовницу – сорокапятилетнюю почтальоншу, свез всю ее семью в Крым и тратит на нее все деньги.
Я поняла, почему он просил у мамы 50 рублей в долг.
Дальше жизнь завертелась. Мюзик-холл вернулся из Москвы в Ленинград. Моя попытка последовать за Барышниковым не удалась. Нам отказали. Отказниками называли тех, кого и не выпускали, и жить не давали. Наказывали за попытку сбежать из лагеря «мира, социализма и труда», чтобы другим неповадно было.
Почти единственным местом, куда брали на работу уволенных евреев-отказников, были котельные. Из-за кочегаров-алкоголиков, пьяными засыпавших в котельных по ночам, взрывались детские сады. Начальство котельных предпочитало брать в кочегары трезвых евреев (на кочегарском уровне за идеологию не боялись), занимавшихся по ночам ивритом, английским и программированием, чем разбирать взорванные и затопленные объекты.
Изучая кочегарское дело, я с удивлением узнала, что все котлы в Советском Союзе оборудованы клапанами Шеренциса. Это было только лишь одно из изобретений Виктора Шеренциса.
Спустя некоторое время в газете «Известия» появилась статья про экономического преступника, наладившего в Москве подпольное производство, в котором было задействовано около трех тысяч мальчишек. Они собирали ему по Москве бутылки, а преступник делал с бутылками что-то такое, что позволило ему зарабатывать огромные деньги. К сожалению, писала газета «Известия», посадить преступника в тюрьму не удалось из-за преклонного (85 лет) возраста. Его звали Виктор Давыдович Шеренцис.
Аристократия потому и аристократия, что она сильна, борется и сражается с чудовищными обстоятельствами, когда слабые и убогие сдаются. Убогие потому и стремятся к рабству и социализму (одно и то же, только с разными названиями), что их устраивает заплесневелый, но гарантированный кем-то кусок хлеба, и в обмен на этот кусок они с удовольствием отдают свою свободу.
Истинный аристократ свободу не отдаст. Он мечом, кулаком, головой, изобретением, адским трудом выживет, построит и даст жизнь, работу и пропитание себе и другим, кто честно с ним трудится. Таким был доктор Давид Шеренцис, таким был его сын Виктор Шеренцис, о таких людях писал Василий Гроссман. Они были настоящей еврейской аристократией. Они несли в себе ветхозаветное презрение к рабству.
Стоявшие у горы Синай услышали: «Сыны Израиля – слуги мои, но не слуги слуг». Некоторые, услышав эту фразу, не приняли ее сердцем. Закон в древнем Израиле диктовал освобождать раба после шести лет. Человек попадает в рабство, на собственном жизненном опыте познает, что такое служить другому человеку. И тем не менее, отработав на хозяина шесть лет, добровольно остается рабом. Значит, надо пробить его «невосприимчивое» ухо…
В своей последней, написанной на смертном одре книге «Всё течет» Гроссман говорит с такой страстью о праве человека работать на себя, о его праве на плоды своего труда, о внутренней тяге человека к свободе. «Всё течет» – интеллектуальное восстание писателя против рабства социализма, чьим воплощением и символом стали лагеря, в которых выживают и гибнут его герои.
Это есть избранность сильных: быть вечно обреченными на борьбу не только за выживание, но одновременно и на борьбу с убогими, с их ненавистью и завистью, которые так часто принимают форму антисемитизма.
Кто из Гроссманов или Шеренцисов согласился бы струсить, сдаться и не писать правду в обмен на смерть? Или гнить на жалкую пенсию вместо рискованного бизнеса, за который ничтожества, неспособные сами ничего сообразить, жестоко наказывали? Кто из них обменял бы упоение боя и риск на гнилую пайку?
Вечно выходит Давид против Голиафа, Давид таланта, изобретения, неостановимого трудолюбия – против Голиафа убожества, лени и скудоумия. И всегда побеждает, как победили Гроссман и Шеренцис.
Сан-Франциско
Татьяна МЕНАКЕР