«Дай выстрадать стихотворенье!»
А ночью слушай – дождь лопочет
Под водосточною трубой.
И, как безумная, хохочет
И плачет память над тобой.
(К 30-летию со дня смерти Давида Самойлова)
Продолжение. Начало
Самойлов чувствует себя глубоко русским поэтом и прекрасно понимает, чего стоило ему приобщение к истории и судьбе своей страны:
Мне выпало счастье быть русским
поэтом.
Мне выпала честь прикасаться
к победам.
Мне выпало горе родиться
в двадцатом,
В проклятом году и в столетье
проклятом.
Мне выпало все. И при этом я выпал,
Как пьяный из фуры в походе
великом.
Как валенок мерзлый валяюсь
в кювете.
Добро на Руси ничего не имети.
Настоящий поэт, как правило, пытается осмыслить такие непостижимые понятия, как жизнь и смерть. Каждый делает это по-своему.
Хочу, чтобы мои сыны и
их друзья
несли мой гроб
в прекрасный праздник погребенья,
Чтобы на их плечах
сосновая ладья
плыла неспешно,
но без промедленья.
Я буду горд и счастлив
в этот миг
переселенья в землю,
что слуха мне не ранит
скорбный крик,
что только небу внемлю.
Как жаль, что не услышу тех похвал,
и музыки,
и пенья!
Ну что же,
разве я существовал
в свой день рожденья!
И все ж хочу,
чтоб музыка лилась,
ведь только дважды дух ликует:
когда еще не существует нас,
когда уже не существует.
И буду я лежать
с улыбкой мертвеца
и неподвластный всем недугам.
И два беспамятства –
начала и конца –
меня обнимут
музыкальным кругом.
Одно из самых глубоких и лиричных стихотворений Самойлова «Давай поедем в город» очень любил и замечательно читал его близкий друг Гердт. (фото 6) Неповторимый глуховатый голос Зиновия Ефимовича всегда ассоциируется у меня именно с этим стихотворением, которое он читал без всякой экспрессии, без аффектации, и от этого еще сильнее ощущалась попытка автора постичь фундаментальные жизненные понятия:
Давай поедем в город,
Где мы с тобой бывали.
Года, как чемоданы,
Оставим на вокзале.
Года пускай хранятся,
А нам храниться поздно.
Нам будет чуть печально,
Но бодро и морозно.
Уже дозрела осень
До синего налива.
Дым, облако и птица
Летят неторопливо.
Ждут снега, листопады
Недавно отшуршали.
Огромно и просторно
В осеннем полушарье.
И все, что было зыбко,
Растрепанно и розно,
Мороз скрепил слюною,
Как ласточкины гнезда.
И вот ноябрь на свете,
Огромный, просветленный.
И кажется, что город
Стоит ненаселенный,–
Так много сверху неба,
Садов и гнезд вороньих,
Что и не замечаешь
Людей, как посторонних…
О, как я поздно понял,
Зачем я существую,
Зачем гоняет сердце
По жилам кровь живую,
И что, порой, напрасно
Давал страстям улечься,
И что нельзя беречься,
И что нельзя беречься…
Профессионально и очень ответственно занимаясь стихосложением, написав серьезную литературоведческую монографию, Самойлов постоянно думал о том, какими должны быть стихи:
Поэзия должна быть странной,
Шальной, бессмысленной, туманной
И вместе – ясной, как стекло,
И всем понятной, как тепло.
Как ключевая влага чистой
И, словно дерево, ветвистой,
На все похожей, всем сродни.
…И краткой, словно наши дни.
Для Самойлова стихосложение – это таинство, в результате которого простые, привычные слова приобретают иной, более глубокий и ясный смысл:
…Люблю обычные слова,
Как неизведанные страны.
Они понятны лишь сперва,
Потом значенья их туманны.
Их протирают, как стекло,
И в этом наше ремесло.
Автор назвал свое такое любимое и такое трудное занятие ремеслом. Обычно принято вкладывать в это слово приземленный, чуть ли не примитивный и во всяком случае совсем не возвышенный смысл. А Самойлов не скрывает, как это трудно и в то же время какое оно приносит счастье прежде всего самому автору. Не случайно первая строка стихотворения, приведенного ниже, стала названием этого моего очерка о любимом лирическом поэте:
Дай выстрадать стихотворенье!
Дай вышагать его! Потом,
Как потрясенное растенье,
Я буду шелестеть листом.
Я только завтра буду мастер,
И только завтра я пойму,
Какое привалило счастье
Глупцу, шуту, бог весть кому –
Большую повесть поколенья
Шептать, нащупывая звук,
Шептать, дрожа от изумленья
И слезы слизывая с губ.
Евгений Евтушенко в составленной им фундаментальной антологии «Десять веков русской поэзии» так предварил ее раздел, посвященный Самойлову и названный «Тихо оказавшийся классиком»: «От Пушкина Самойлов унаследовал искрящуюся легкость стиха. И двигался он по жизни так же легко, импровизационно, но за застольной беспечностью Самойлова скрывалась постоянная работа острого, порой безжалостного ума».
Однако эта легкость была лишь кажущейся. Вдохновение приходит к разным большим творцам по-разному. У Пушкина этот процесс бывал иногда действительно легким и приятным («И мысли в голове волнуются в отваге, / И рифмы легкие навстречу им бегут, / И пальцы просятся к перу, перо к бумаге, / Минута – и стихи свободно потекут»).
А для Самойлова стихосложение стало не только радостью, но в первую очередь тяжелейшим трудом и напряженным ожиданием озарения:
Вдохновение
Жду, как заваленный в забое,
Что стих пробьется в жизнь мою.
Бью в это темное, рябое,
В слепое, в каменное – бью.
Прислушиваюсь: не слыхать ли,
Что пробивается ко мне.
Но это только капли, капли
Скользят по каменной стене.
Жду, как заваленный в забое,
Долблю железную руду,-
Не пробивается ль живое
Навстречу моему труду?..
Жду исступленно и устало,
Бью в камень медленно и зло…
О, только бы оно пришло!
О, только бы не опоздало!
Леонардо да Винчи сказал: «Поэзия – это живопись, которую слышат». Далеко не ко всем поэтам применимо это высказывание; к Самойлову применимо полностью. Картина художника, написанная сочными масляными красками, воспринимается буквально, обычно ею просто любуешься. А в стихотворении Самойлова перед тобой не только «живопись, которую слышат», но и яркие, неожиданные сравнения; они поражают воображение, их потом трудно забыть:
Внезапно в зелень вкрался красный лист,
Как будто сердце леса обнажилось,
Готовое на муку и на риск.
Внезапно в чаще вспыхнул красный куст,
Как будто бы на нем расположилось
Две тысячи полураскрытых уст.
По сравнению с гениальными поэтами прошлого Самойлов оценивает многих своих современников, в том числе и себя, достаточно критично:
На смерть
Анны Ахматовой
Вот и все.
Смежили очи гении.
И когда померкли небеса,
Словно в опустевшем помещении
Стали слышны наши голоса.
Тянем, тянем слово залежалое,
Говорим и вяло, и темно.
Как нас чествуют и как нас жалуют!
Нету их. И все разрешено.
Английский режиссер взялся за постановку в театре «Современник» комедии Шекспира «Двенадцатая ночь», и Самойлову доверили сделать новый перевод пьесы. Александр Городницкий, приглашенный Самойловым на премьеру, писал: «Я совершенно неприлично хохотал; перевод был гениальным, зал взрывался аплодисментами». Самойлова много раз вызывали на поклоны; потом он полушутя говорил: «Представляете, я выходил за автора, за Шекспира выходил!»
Живя с женой и тремя малолетними детьми в подмосковной Опалихе в доме с минимумом комфорта, постоянно отвлекаясь на нередких назойливых посетителей, отнимавших время от работы, участвуя в не всегда желанных приемах и застольях, Самойлов в середине 70-х решается переехать в Эстонию, в приморский город Пярну.
Дом, который он там приобрел, стоял в живописном месте недалеко от залива.
Я сделал свой выбор. Я выбрал
залив,
Тревоги и беды от нас отдалив,
А воды и небо приблизив.
Я сделал свой выбор и вызов.
И куплено все дорогою ценой.
Но, кажется, что-то утрачено мной.
Утратами и обретеньем
Кончается зимняя темень.
Я сделал свой выбор. И стал я тяжел.
И здесь я залег, словно каменный
мол.
И слушаю голос залива
В предчувствии дивного дива.
Жизнь стала более размеренной, наладился быт. Галина Ивановна была его вторым «я», собеседником, с которым он говорил на равных. В дневнике он писал: «Хорошо только с Галей. Она единственный человек, без которого я жить не могу».
Я постарел, а ты все та же,
И ты в любом моем пейзаже –
Свет неба или свет воды.
И нет тебя, и всюду ты.
Что я мечтал изобразить?
Не знаю сам. Как жизни нить
Непрочная двоих связала,
Чтоб скоро их разъединить?
***
Дай мне нынче выйти в полночь
В незастегнутом пальто.
Не нужна ничья мне помощь,
И не нужен мне никто.
И не важно даже – худо
Или хорошо у нас.
Просто я шататься буду,
Несмотря на поздний час,
Потому что в эту полночь,
Раскачавшую прибой,
Вдруг очнешься и припомнишь,
И узнаешь, что с тобой.
Писательница Лидия Либединская много лет дружила с Самойловым, он называл ее «любимая Лида». В своих воспоминаниях она написала о нем: «Давид Самойлов никогда не был диссидентом, но он никогда не был и официальным поэтом. Его невозможно было встретить на многочисленных заседаниях и собраниях в Союзе писателей, он не примыкал ни к каким литературным группировкам, никогда не участвовал ни в каких литературных и политических склоках и разборках.
Дружба для него – это не только память. Это и готовность прийти на помощь. Когда в Москву после пятилетней ссылки вернулся мой зять Игорь Губерман, его не прописывали и он вынужден был скитаться по городам за 101-м километром. Причем как только органам становилось известно его место жительства, его тут же выписывали оттуда, угрожая новым арестом за нарушение паспортного режима.
И в эти тяжелые дни у меня раздался междугородный телефонный звонок. «Это я, Дезик. Я все знаю. Скажи своему зятю, чтобы он немедленно приехал к нам. Мы с Галей все решили: он получит в нашем доме постоянную прописку! Жить будет у нас». Так все и стало: Губерман получил не только постоянную прописку, но через год Давид Самойлов добился снятия с него судимости, таким образом дав ему возможность прописаться в Москве и поселиться с семьей. Спасибо Вам, дорогой Дезик!»
Александр Городницкий говорил о своем друге так: «Его юмор по отношению к самому себе, столь редкий дар для поэтов, всегда его выручал. На самом деле было два Самойлова: один – веселый и непринужденный выпивоха и весельчак (несмотря ни на что), а второй – совершенно трагический, тонко чувствующий, лишенный кожи, страдающий поэт. Эти два его облика сливались в одном».
Здоровье Самойлова становится все хуже, и мысли о старости все чаще занимают его. Иногда он пишет о ней с присущим ему юмором:
А вот и старость подошла
На цыпочках. Глаза прикрыла
Мои ладонями. Спросила:
– Кто я? – Не мог я угадать.
Она сказала:
– Я могила.
Она была так молода,
Что вовсе страшной не казалась.
Она беспечно улыбалась.
Переспросил:
Ты старость?
– Да.
Но все чаще Самойлов всерьез думает о том, как в старости несоразмерны физическое состояние и состояние души, и это тяжкое противоречие угнетает его, как и большинство людей, сохранивших в его возрасте молодую душу:
Лет через пять, коли дано дожить,
Я буду уж никто: бессилен, слеп…
И станет изо рта вываливаться хлеб,
И кто-нибудь мне застегнет пальто.
Неряшлив, раздражителен,
обидчив,
Уж не отец, не муж и не добытчик.
Порой одну строфу пролепечу,
Но записать ее не захочу.
Смерть не ужасна – в ней есть
высота,
Недопущение кощунства.
Ужасна в нас несоразмерность
чувства
И зависть к молодости – нечиста.
Не дай дожить, испепели мне силы…
Позволь, чтоб сам себе глаза
закрыл.
Чтоб, заглянув за край моей могилы,
Не думали: «Он нас освободил».
23 февраля 1990 г. Самойлов вел в Таллине, в Русском драматическом театре, вечер, посвященный Борису Пастернаку. Зал был переполнен. Участвовал и Зиновий Гердт, они собирались потом это хорошо отпраздновать. Давид Самойлович был на подъеме, говорил о духовном наследии Пастернака, читал его стихи, ему долго аплодировали, вручили цветы. Расчувствовавшийся и счастливый, он ушел за кулисы и там упал. Была клиническая смерть, потом врач-реаниматор его оживил. Самойлов открыл глаза, спокойно выдохнул, сказал: «Ребята, все в порядке, все хорошо», – и опять закрыл глаза… Теперь уже навсегда.
В эти последние секунды Давид Самойлович мог вспомнить свои строки: «Жаль мне тех, кто умирает дома, / Счастье тем, кто умирает в поле», – ведь театральная сцена, с которой он читал стихи, для него была полем боя за русскую поэзию, за культуру, против примитива и мещанства, против никуда не исчезнувшего мракобесия толпы, за многие годы до этого терзавшей Пастернака.
До своего 70-летия Самойлов не дожил всего три месяца. На его жизнь и творчество, как и на все его поколение, огромное влияние оказала война – символично, что он, как и его близкий друг и негласный соперник Борис Слуцкий, умерший четырьмя годами раньше в тот же день, покинули наш мир в День армии.
За восемь лет до этого Давид Самойлович написал:
Смерть – вы знаете, что это?
Не конец, не беда –
Остановка сюжета
Навсегда, навсегда.
А за два месяца до смерти Самойлов написал свое, как оказалось, последнее стихотворение, перекликающееся с пушкинским «Нет, весь я не умру…»:
Писем напишу пяток,
Лягу и умру.
Знай сверчок свой шесток –
Хватит жить в миру.
Но умру не насовсем
И не навсегда.
Надо мною будет сень,
А над ней звезда.
Над звездою будет Бог,
А над Богом свет,
А над светом голубок
Посреди планет…
Поэт имел все основания верить, что умрет не насовсем и не навсегда. Давид Самойлов остается в памяти многих как большой поэт. Он достоин того, чтобы с благодарностью и уважением мы чтили его память.
г. Одесса
Михаил ГАУЗНЕР