Чернобыльские эпизоды

Share this post

Чернобыльские эпизоды

Сашко Подопригора (сержант Подопригора Александр Андреевич), рыжеватый с вислыми «вусамы» украинец, фамилии своей громкой внешне явно не соответствовал. Худой, невысокий, сверх всякой меры подвижный, был он великий трудяга и на все руки мастер.

Share This Article:

Награда

Изображение создано ИИ

Я на своем веку мастеров повидал – слава богу, но таких, как Сашко…. Механик, сантехник, электрик, столяр, плотник, токарь, каменщик, сварщик… И каждый раз открывалось, что и это Сашко умеет, и это умеет тоже… Да не просто умеет, а классно. В свободное время, к примеру, за месяц, построил с подручными баню – с душем, бассейном и сауной – от фундамента – до котла, да такую, что потом в нашу часть все начальство с округи по субботам съезжалось – попариться. Было ли что, чего руки его не могли, узнать нам не удалось – времени не хватило.

А кроме того, работал Сашко красиво. Ну вот легко выходило у него все, не напряжно, – так, что хоть сам рядом с ним становись да делай. Потому, наверное, и помощников в любом деле было всегда у Сашко навалом, как с той же баней. Иной раз даже больше, чем нужно. Смешно даже: стоит, например, Сашко, движок командирского «газика» ладит – а вокруг мужиков штук пять, как ассистенты вокруг хирурга, и он ими командует: «то подай», «это»… Закончит Сашко работу, а все ее обсуждают, гордые, что так здорово все получилось. А он рад больше всех и аж сияет, довольный. Тщеславный был – страшно, но по делу, ничего тут не скажешь.

Правда, был у Сашко один недостаток, или, как бы это помягче, слабость. Любил он, между делом, «украинськых писэнь спиваты». Беда ж состояла в том, что слуха у Сашка не было вовсе, а голос, несмотря на невидную стать, был как у трубы иерихонской. И гнусного тембра к тому же. Вдобавок, чтобы петь, нужна была ему публика, и как только публика исчезала, пение само собой прекращалось. Поэтому мужики наловчились, только Сашко «заспивае», испаряться мгновенно по всяким своим неотложным надобностям. На том пение и кончалось, ко всеобщему облегчению.

Именно в это время неисправных машин, что в чернобыльской зараженной зоне уже свое отслужили, стало намного больше, чем пригодных к работе; и решили тогда ситуацию эту исправить абсолютно по-нашенски: зараженную, вышедшую из строя и поэтому списанную технику разобрать, то, что уже совершенно никуда не годится, – захоронить, а то, что еще хоть для чего-нибудь подойдет, использовать для ремонта «чистой» техники. Не совсем, правда, «чистой», потому как откуда же чистая в зараженной-то зоне, но все же почище, чем списанная. Сказано – сделано. Набрали ударную группу, и в эту команду «ух!» попал и Сашко, разумеется.

Идиотское дело, конечно, бездарное. Но и бездарное дело можно делать по-всякому. А тут как раз прибывает в Чернобыль штабной генерал, со свитой и прочим народом. Едет он в рабочую, тридцатикилометровую, зону, попадает в парк, где технику ремонтируют, и видит, как Сашко работает. О том, что Сашко делает, ему, видимо, не доложили. Но тут было важно не что, а как, и это как – впечатляло. Впечатленный донельзя, пожал генерал грязную Сашкину руку и приказал немедленно грамоту выдать. На том щедроты и кончились, но Сашко на вечерней поверке батальона приказ зачитали и грамоту выдали (к полнейшему, правда, равнодушию всего остального состава).

А дней через десять после получения грамоты вызывают Сашка Подопригору в штаб и вручают ему телеграмму командира подводной лодки, где сын его служит. Там говорится, что матрос Подопригора отличился в походе и в награду ему предоставлен десятидневный отпуск. В связи с этим, командование лодки ходатайствует перед командованием батальона о предоставлении отпуска сержанту Подопригоре для поездки в Одессу на встречу с сыном. Сроки должны быть выдержаны точно, поскольку подлодка уходит в новый поход.

Через час в батальоне все уже знали об этом. Сашко, не чуя под собой ног, безостановочно бегал по жилой зоне, сияя, как новый подшипник. Был он не очень счастливый сорокалетний мужик. Жена у него умерла, и с двенадцати лет он один воспитывал сына. Второй раз не женился. Не вышло. А тут радость такая, ведь год уже сына не видел!

На радостях раздобыл Сашко пару бутылок водки и с друзьями-приятелями они ее усидели. От нечаянной радости и от выпитой водки взыграла в Сашко душа его украинская и потянуло «спиваты». И он «заспивав»! В час ночи. Во всю мощь своих легких. Аж из штаба дежурный примчался.

А наутро вызвал Сашко командир нашей роты Зданович – голубоглазый тихоня с внешностью иезуита – поставил по стойке «смирно» (сороколетнего дядьку) и с улыбочкой сообщил, что в полевом лагере нет гауптвахты, но сержант Подопригора должен и будет наказан, а потому ни к какому сыну он, мать его, не поедет; всё, на этом он может идти.

Сашко стал белый, как стенка, и страшный, как смерть, рванулся… и если б не два офицера, что вместе с капитаном Здановичем в командирском вагончике жили, не знаю, чтоб было. Его вывели силой, усадили на лавочку, и он просидел там полдня, тупо глядя в пространство перед собой.

К сыну Сашка не пустили. Не помогли ни просьбы, ни уговоры его сослуживцев. Все три недели до конца своего срока он в жилой зоне обкладывал дерном дорожки, потому что технику перебирать наотрез отказался.

Он был столяр, и призван был как столяр, а столяры, как известно, машины не ремонтируют.

Известие

1

Всякий раз, возвращаясь из тридцатикилометровой, рабочей, зоны в зону жилую мы должны были принести свой дозиметр в штаб, в секретную часть, для снятия показаний. В «секретке», тесноватой сумеречной каморке, сидел «секретчик» Ляшенко, который совал дозиметр для проформы в специальный прибор, но какую бы дозу облучения прибор ни показывал, писал ту, что было приказано высшим начальством, то есть вранье, после чего возвращал дозиметр обратно владельцу с неизменною присказкой: «Поиздэшь ще трошкы», – и каждый раз скалился от собственного остроумия.

2

Мы с зампотехом нашей роты, Колей Зинченко, лежали одетые поверх одеял на полках вагончика, служившего нам жилищем, и «травили баланду». До вечерней поверки оставалось еще больше часа и мы, как могли, убивали вяло текущее время.

Неожиданно в дверь постучали. Мы разом крикнули: «Можно!» – дверь отворилась, и в светлом проеме появился штабной «секретчик» Ляшенко – белобрысый детина мясной породы с сонной овечьей мордой. Морда открыла пасть и проблеяла равнодушной скороговоркой: «Старший прапорщык Зинченко йдыть до штабу, в вас маты померла»,- и Ляшенко исчез, стукнув дверью. Коля схватился, с маху ударился головой о верхнюю полку, ударом его отшвырнуло обратно, он вновь попытался встать, но не смог и беззвучно заплакал, беспомощно и по-детски утирая глаза кулаками.

Я лежал, стиснув зубы, боясь пошевелиться, но краем глаза все-таки видел в окно вагончика, как Ляшенко, бодро пиная сапогом невидимый камешек, движется по направлению к штабу – писать дальше вранье в секретную книгу.

Кураж

Дозу свою я набрал, в рабочую зону мне ездить было больше нельзя, а до отъезда ого-го еще сколько времени оставалось, и стал я ходить, то есть не добровольно, конечно, в наряд на КПП жилой зоны – сутки-двое. Противно, но не вагоны грузить, терпеть можно. Однажды, летние сумерки еще только наметились, сидели мы, ужинали в вагончике-караулке, все трое, – а пост без присмотра остался: служба во всем здесь была какая-то не всамделишняя, будто игра в солдатики, ну мы себе всякие вольности и позволяли неуставные, и все знали об этом и помалкивали, чтобы не раздражать понапрасну бездельничающие массы. Да, так вот, ужин наш был в самом разгаре, когда вдруг подъезжает к нашему КПП незнакомый «газик», мне в окошко вагончика хорошо было видно, вылезает довольно неловко из «газика» тощий рыжий майор и начинает с места в карьер орать, «как скаженный», аж вагончик подпрыгнул.

Я, конечно, выскакиваю к нему в три прыжка, даже ложку положить не успел, пытаюсь узнать что такое, а майор слова вставить мне не дает, кроет в бога, в душу и в мать… ему некогда, значит! Я стою себе с ложкой и слушаю, жду, когда кончит. Оторался нетерпеливец, я ему и говорю: «Представьтесь, пожалуйста, и доложите о цели визита».

Да знал я об этой цели! Суббота была, а у нас классная баня в батальоне имелась. Вот по субботам да воскресеньям и съезжалось начальство местное к нам в эту баньку попариться. Делов куча.

А мой гипотетический банепоклонник опять начинает орать в бога, в душу и в мать, извините за рифму. Закончил. Я ему снова спокойно: «Кто да куда?» Вытаскивает майор из кармана с брезгливой гримасой красную книжечку и сует мне прямо под нос. Читаю: «Майор КГБ тра-та-та», делов-то. Рычит, пока я читаю, что к начальнику штаба.

Так бы сразу и начали, говорю, вам по дороге все прямо и прямо, метров триста, идите; а он снова в ор: «Открывайте шлагбаум, мать вашу, я на машине». «На машине, – отвечаю ему,- не пущу, въезд на территорию жилой зоны запрещен посторонним». Между нами, я запросто мог бы его на машине пустить, ну, сам виноват, нечего на меня не по делу орать, даже если он и майор, даже если и из КГБ. Нету такого права ни у кого, ни у военных нет, ни у штатских. Все по-людски надо делать, такие дела.

Тут кагэбист надулся, стал краснее заката и давай, слюной брызжа, вперемежку с матерной бранью выкрикивать: «Да с тобой!.. Да тебя!.. Да тебе!..» В руках у меня ни ружья, ни гранаты, только ложка наперевес, а между нами висит тонкая жердочка, в красно-белую полоску раскрашенная, и меня довольно надежно от кагэбешника этого защищает, потому как часовой на посту, всем известно, – лицо неприкосновенное. Я потому на мат его ноль внимания и спокойненько жду, когда он из себя весь пар таким образом выпустит. Дослушал я и говорю: «Я сейчас доложу о вас в сектор (блеф, конечно, не было у меня с сектором связи), патруль вызову (блеф еще больший, да я сильно в кураж вошел) и пускай тогда в секторе разбираются, кто вы, что и зачем, и на каком основании начальника караула на посту оскорбляете. Хотите – отправляйтесь пешком, повторяю: недалеко здесь совсем, прямо по этой дорожке. Не хотите – ваше право. Начальник штаба уехал (это правда была), ждите, когда вернется, проедете вместе с ним».

Мой закатноликий майор стал похож на солнце пустыни; от злости, вижу, аж веко задергалось, неврастеник, но деваться-то некуда, пошкандыбал он к штабу пешочком, как миленький.

А наутро вызвали меня в штаб. Я пришел, доложился. Начальник штаба, майор Гринько (мы его «сивым студнем» между собой окрестили) оторвался от какой-то там писанины, выпятил все свои пять подбородков, вперил в меня тяжелый, угрожающий взгляд и проскрежетал: «Ты чего, лейтенант, …… майора вчера не пустил ко мне на машине?» «Потому, что орал, угрожал и хамил… », – начал я резко… «Отставить! – рявкнул Гринько, и аж весь передернулся в бешеном раже и вдруг перешел на страшный свистящий шепот, – Майор Афган прошел, протез носит, а ты сучий…»

Я вдруг резко оглох…   …за Окнами сиял всеми красками яркий июльский день… лейтенант Витковский прикалывал «боевой листок» на доску информации… дворняги Радик и Доза дремали на солнышке… майор беззвучно грохал кулаком по столу… А мне вдруг втемяшилась в голову странная мысль, что я уже больше никогда не услышу звук человеческой речи, но это меня почему-то совершенно не беспокоило.

Александр Крамер

Share This Article:

Translate »