Давно хотела рассказать тебе…
Переполненный грязный состав отвалил, наконец, от станции Джанкой. Из темного угла вагона дедушка следил за теснившимися в проходе людьми, и сердце его колотилось: что делать, если сейчас придут снимать с поезда? С подножки прыгать? Бежать по степи? Сам бы спрыгнул и ушел от кого угодно – не догнали бы. Он говорил, что его тогда мало кто мог догнать без лошади.
По мемуарам дедушки
А в районе нету Мони,
Никакого Мони,
Там играет дядя Федя
На своей гармони.
Но за его руку крепко держался семилетний дядя Сима. (Это на его книги по сверхточной механике, сынок, ты натолкнулся в библиотеке Гарварда.) А на коленях у бабушки сладко спала годовалая малышка – моя мама. И точно так же по всему Крыму в тот ранний час сопели и причмокивали во сне сотни детишек – в еврейских коммунах, в домах немецких колонистов, в саклях крымских татар, не ведая, что их ждет.
«До после Симферополя я все опасался, нет ли за нами погони», – писал дедушка.
Фрайдорфский район охватывал большинство еврейских сельскохозяйственных поселений, созданных на необжитых и наименее благоприятных для сельского хозяйства землях северо-западного Крыма. Он отличался от других еврейских национальных районов тем, что еврейские хозяйства здесь были исключительно переселенческие, основанные в 1920-х гг.
Их было четверо братьев с женами и еще бабушкины родственники – молодые, сильные, образованные. Философы, романтики, мечтатели. Oни оставили Москву, цивилизацию, университеты и театры и поехали осваивать голую степь, строить на бесплодной крымской земле свою, новую жизнь. Их манила какая угодно земля, пусть сухая и твердая как камень, но своя. Свой язык, свои школы, свои театры и библиотеки – ради этого поехали.
Еврейский переселенческий участок № 124… Впервые отмечен на карте по состоянию на 1931 год… Время присвоения селу названия Фрилинг по доступным историческим документам установить не удалось.
И действительно, откуда знать интернету, что это мой прадед (а твой прапрадед) Мордух Рабинович с сыновьями и соседями назвали основанное ими в 1924 году селение Фрилинг – Весна. Прадедушка Мордух до революции был арендатором богатого польского имения и очень хорошо умел вести хозяйство. А дети его имели инженерное образование – кто российское, кто западное.
Бабушку в ее престижной гимназии учили математике, языкам, музыке, а в Крыму пришлось ухаживать за овцами, печь хлеб и месить кизяк. Потом, через десяток лет, в эвакуации ее это очень выручило: единственная из ленинградских дам, она все это умела – и никто так и не узнал, где она научилась.
Вот они и пахали на земле с утра до ночи, налаживали орошение, доили коров, пекли хлеб, растили скот. А в свободное время строили свой поселок.
И понемногу тощая, солоноватая крымская земля начала оживать и просыпаться. Пошли невиданные урожаи; засушливая степь превращалась в благодатный край. Маслянистым блеском отливало на солнце дедушкино стадо черно-каракулевых овец, а черный каракуль высоко ценился на меховой ярмарке в Лейпциге. Развивалась торговля. Крымские татары продавали овечью шерсть, ковры, молоко и сыр, а немцы – полотно, зерно и муку. Евреи выводили новые сорта овощей. Сладкий фиолетово-красный лук, известный сегодня как «крымский», вывели из голландских сортов именно они и именно тогда, в коммуне Икор.
Икор (Пахарь) основали уцелевшие после погромов выходцы из Белоруссии: в степи у дороги на Евпаторию нашли два заброшенных колодца и развалины усадьбы и начали строить селение. Американские евреи дали деньги, прислали технику, посевной материал – и слава о коммуне Икор пошла по всему Крыму. Принимали туда по очень жесткому конкурсу, и наши сумели вступить туда только в середине 1929 года, уже подняв свое хозяйство. Там были сады, виноградники, бахчи, молочная и мясная ферма. Один за другим росли крепкие, благоустроенные дома из камня.
Немецкие колонисты удивлялись порядку и пунктуальности в коммунах, искусственному орошению, грамотному севообороту, щупали отборную виноградную лозу, которая поставлялась в Маcсандру. Приезжали американцы, заходили в дома с водопроводом и электричеством, смотрели, как быстро расцветает и ширится крымское чудо: американцы и сами, кто в первом, кто во втором поколении, бежали из той же самой России, из той же черты оседлости.
Арбузы, дыни, мясо и молоко везли на рынки и в санатории Крыма. Построили школу, библиотеку, маленький театр, ставили спектакли на идиш. Планировали водохранилище с зеркальными карпами, хотели разбить парк и ботанический сад вокруг дома культуры, провести трамвай в Евпаторию. Извечная мечта евреев – своя земля, свобода – уже почти была, казалось, у них в руках: неужели действительно оставят в покое?
А тем временем в нескольких десятках верст от них, на залитой солнцем белой веранде над морем, в плетеном кресле сидел рябой рыжеватый уголовник и решал, что будет с ними завтра.
И вдруг оказалось, что они уже вовсе не гордые и сильные люди, строящие новую жизнь на новой еврейской земле, а простые колхозные рабы, подневольные и бесправные.
Невидимые крепкие нити тянулись с белой веранды к человеческим судьбам, опутывая всю землю. Власть пьянила рябого: одного неуловимого движения прокуренных пальцев было достаточно, чтобы летели тысячи голов, пусть и самых заслуженных и преданных. Чуть шевельни рукой с трубкой – и миллионы марионеток послушно сорвутся с места и сгинут в Сибири.
В Икор стали приезжать всякие уполномоченные, распоряжаться, что и как растить. Заставили сдавать хлеб, запретили разводить овец. Угрозами и шантажом начали сгонять в колхозы – и потихоньку, негласно, брать на заметку самых успешных, самых процветающих и независимых – на раскулачивание и вредительство.
Дедушка сразу все понял, еще раньше, чем американцы, и начал готовиться к отъезду. Один за другим уезжали родственники, а Джойнт все давал и давал Кремлю миллионы долларов на индустриализацию. А потом и уехать стало нельзя: начались аресты «дезертиров колхозного фронта».
Уже понимали, что придется бросить и дом, в который вложено столько любви, и хозяйство, нажитoе таким тяжким, таким самозабвенным трудом. Бросить на ветер свои мечты, свои планы, свою молодость. Но лучше уж бросить, чем под дулом нагана отдать. Дурное предчувствие висело в воздухе, и дело было за малым толчком.
Однажды дедушка пошел в Евпаторию договориться о продаже сена. Но не успел дойти до места, как на улице его остановил знакомый милиционер, из бывших соседей. «Домой не возвращайся», – только и сказал он. Дедушка понял, что должен уходить из Евпатории. И послал в Икор записку с попутным крестьянином.
«Возьми детей, – писал он, – и из вещей, что можешь унести. Я встречу вас на станции Джанкой. Не теряй ни минуты». Он секунду подумал и дописал внизу: «Иди и не бойся».
Когда в окно постучали, уже стемнело. Бабушка складывала снятое днем с веревки белье. Она разогнулась, прочла записку и бросила ее в печь. Оглядела комнату. Большим хлебным ножом разрезала надвое огромный ковер, занимавший всю стену. Бросила в него две буханки хлеба, пару луковиц, узелок вареной картошки, кое-что из вещей и одежды, закатала и связала веревкой. Разбудила детей, усадила в телегу, взвалила на спину этот ковровый узел – и пошла прочь от своего двора. Ни проститься, ни заплакать. Ушла не оглядываясь, как все беженцы во все времена.
От Евпатории до Джанкоя 140 километров, если по дороге. Дедушка добирался напрямую, через степь, ночуя и прячась в балках. И дошел.
«Это было в марте 1931 года, земля была сухая, и я прислушивался к каждому стуку колес, – писал дедушка. – Прислонился к земле, прислушивался, не они ли едут. Наконец я дождался. Прямо на вокзал мы поехали». В чем были, в том и поехали в Москву.
«Семью я решил оставить в Москве, а сам боялся навсегда остаться в Москве и решил направиться в Ленинград. Я ведь приехал без документов.
Решил и поехал. Устроился рабочим на постройке (дробил кирпич, копал ямы для фундамента и т. п.). Квартиру снял за 70 рублей в месяц, две комнаты. Коль скоро я имею квартиру, я поехал за семьей».
Мама всегда удивлялась, что за целую жизнь ей ни разу не встретился ни один человек, родившийся там, где она, или живший там в те годы. Куда-то подевалось селение Фрилинг и само упоминание о нем. Исчезли ее земляки, как не было.
Не хотелось пересказывать ей, что поведал мне «Гугл» и что я подозревала всегда: что людей ее родного селения не арестовывали и не высылали. И не раскулачивали даже. А просто в один день пришли энкавэдэшники и расстреляли на месте всех до единого. Спаслась одна наша семья да кое-кто из тех, кто бежал еще раньше – в Палестину. А те, кто не успел уехать, навсегда остались лежать в крымской земле.
«Больше всего я боюсь, – говорила мама, будто тоже догадывалась, – оказаться среди тех, кто не успел уехать. По всей Европе, по всему миру во рвах лежат именно те, кто в разные годы по разным причинам не успел – или не захотел – уехать».
[Указом Президиума Верховного Совета РСФСР от 18 мая 1948 года Фрилинг переименовали в Николаевку. Николаевка ликвидирована к 1968 году (согласно справочнику «Крымская область. Административно-территориальное деление на 1 января 1968 года», в период с 1954 по 1968 годы).]
Вот такая весна.
Дедушка не застал интернета. Он так и не узнал, что стало с теми, кто остался в Икоре, кто решил стерпеть, уступить и смириться: Гуревичами, Кучеровыми, Фельдманами, Шапиро.
А там своим обычным путем шла коллективизация. Преподавание в школе потребовали перевести на русский язык: в Икоре появилось несколько русских семей, бежавших от голода. Из них только один потом не стал полицаем – остальные с готовностью надели долгожданную фашистскую форму.
Этот один. Был ли он праведник? Нет, наверное, такой же малограмотный полтавский крестьянин, как остальные. Но то самое исключение, не дающее умереть вере в людей, один на всю округу, – он все-таки был, он промелькнул в недолгой истории коммуны Икор.
[Вскоре после начала Отечественной войны часть еврейского населения Крыма была эвакуирована, из оставшихся под оккупацией большинство расстреляно.]
Дедушка не узнал, что Исаак Кучеров, сын его соседа, вернулся с фронта в Икор и остался там жить, хоть и был дом его занят. Он жил там и выведывал, поил и расспрашивал, ходил на их пьянки и слушал. Он все записал и опубликовал. О немыслимых, невообразимых зверствах, совершенных в селе Икор. Таких, о которых я не могу здесь писать. О девочках, ровесницах мамы, тех самых, которых ей так и не довелось за целую жизнь повстречать.
Думаю, твое американское воображение, сынок, не сможет вместить этот запредельный садизм: мы ведь живем, притворяясь, что его нет, а он никуда не делся и ждет.
А полицаи, как у них водится, въехали в дома убитых. «Когда начали возвращаться люди из эвакуации, – пишет Исаак, – полицаи не хотели освобождать их дома».
Сладко ли спится потомкам убийц и садистов на чужих постелях? И неужто пьют они воду из тех самых колодцев?
[Указом Президиума Верховного Совета РСФСР от 21 августа 1945 года Икор переименовали в Ромашкино.]
Сколько помню себя, в моей комнате лежал темно-пурпурный шерстяной ковер. Он не изнашивался и не тускнел, как его ни топчи. На нем можно было запускать волчок, возить игрушечные грузовики, строить домики для кукол. По нему мог пройтись в тяжелых сапогах сосед-пьяница дядя Саша, а ковру все равно ничего не делалось. Он всегда был как новый – яркий, плотный и очень теплый, c кистями и бахромой с трех сторон и неровным зубчатым краем – с четвертой. Мне только сильно не нравился узор: какой-то изломанный и неприятный, что-то царапало в нем, и я старалась на него не смотреть, когда просыпалась утром. Через много лет увидела этот же орнамент – традиционный персидский – в галерее антикварных восточных ковров на Пятой авеню.
И стоит, наверное, еще и сейчас где-то в Крыму тот добротный каменный дом, построенный моим дедом, а твоим прадедом, имя которого носит твой брат. И живут в нем, наверное, какие-то очередные «крымчане». Как и в Могилеве, и в Лейпциге, и в Питере. А сколько таких брошенных или краденых домов по всему миру – и в Вене, и в Праге…
Нo все равно мы с тобой победители, сынок. Наши вытянули счастливый билет – продуктовые карточки и хлебные очереди, коммуналки, войну, блокаду, бомбежки, Ладожское озеро, землянки и окопы. Жизнь.
Иди и не бойся!
Елена БРУК