Трали-вали жизнь
Issue #792 О обманщица природа! О великая! Зачем-то ей нужны эти страдания, этот ужас, кровь, вонь, пот, слизь, судороги, любовь, насилие, боль, бессонные ночи, тяжелый труд, вроде чтобы все было хорошо! Ан нет, и все плохо опять. Л. Петрушевская, “Время ночь” – Когда вы будете писать, вспомните меня: на Западе не любят плохие концы. – […]
Issue #792
О обманщица природа! О великая! Зачем-то ей нужны эти страдания, этот ужас, кровь, вонь, пот, слизь, судороги, любовь, насилие, боль, бессонные ночи, тяжелый труд, вроде чтобы все было хорошо! Ан нет, и все плохо опять.
Л. Петрушевская, “Время ночь”
– Когда вы будете писать, вспомните меня: на Западе не любят плохие концы.
– Когда я пишу, — возразила она, — я не только что про вас не помню, я и себя-то забываю.
Из интервью Людмилы Петрушевской
Новая книга Людмилы Петрушевской – на этот раз уж точно автобиографическая. «Истории из моей собственной жизни» называется. Мы-то думали, что ее рассказы и пьесы – автобиографические, сочувствовали, сопереживали, ужасались: чернуха! Теперь прочли настоящую биографию – и видим: не совсем, но, впрочем, многое – оттуда. Голодное детство в эвакуации, заброшенный ребенок, капустные листья с пыльной, заплеванной земли местного базара, бабушка ночью тайком из помойного ведра соседей селедочный хребет вытаскивает – на супчик.
Повествует она об этом спокойно, без стеснения и, надо сказать, довольно подробно, как героиня одной ее новеллы – «Рассказчица». Та тоже откровенно и открыто говорит о том, что другие скрывают или, наоборот, рассказывают с обидой, с жалостью к себе, со сдержанной горечью. «Рассказчица» даже, кажется, не понимает, почему такие вещи можно рассказывать только близким людям, да к тому же потом жалеть об этом». Такова (якобы!) и сама Петрушевская. Обыденная жизнь, выговоренная обыденным, нелитературным словом, – вот ее писательский метод.
Подробностей, которые принято скрывать, в книге «Истории из моей собственной жизни» много, потом они и по жизни пошли, что дало некоторые основания для осторожного предположения: автор эксплуатирует (а может быть, и страдает) комплексом нищенства. Комплекс, кстати, весьма распространенный и самим бытием советского толка взлелеянный И так сама себе по-умному все объясняешь и вдруг – бац! А когда же это стало настоящей, высшей пробы, Литературой? И откуда рождается эта душевная боль при чтении ее как бы немудреных и, кажется, невыдуманных фраз. В наше-то время! Вся Москва, от верха до низу, вся из себя гламурная, говорит сейчас так: «Да это же бомжиха! Что мне еще, о бомжах думать? Или – «Эта малолетняя шалава, кто ее просил рожать!» И вот на фоне такого нравственного «армагеддона» «старомодная» Петрушевская ухитряется вызывать такие же старомодные и полностью обесцененные душевную ломку и сострадание. Приемами, надо сказать, болевыми.
Признаюсь, что поначалу я настоящей Литературы там не разглядела. То есть несомненный талант, неповторимый язык и стиль (что-то платоновско-зощенковское и плюс немного «обыкновенного чуда», которое, я уверена, потом назовут «языком Петрушевской»), немного «физиологического очерка», когда натура схвачена на самом своем пике, в состоянии полностью раскрывшегося бутона, и «бутон» этот – такой, какой есть, какой вырос – не только что без прикрас, а иногда – совсем под дых рафинированному читателю. Настоящим пахнуло, когда я прочла пьесы Людмилы Петрушевской.
Про пьесы, про то, как их делать, она знает все. Уже Алексей Арбузов, в студию которого она много лет ходила и где они просто читали друг другу пьесы, читали и обсуждали, сказал : «Мне нечему вас учить». А она сказала «И не надо». Но на самом деле студия дала очень много. Они учились на ошибках друг друга. Шедевр ничему научить не может, он круглый, в него не заберешься. Его можно копировать. А ошибка — она живая. Ее можно понять, разобрать.
После знакомства с пьесами (кому-то довелось посмотреть и сами спектакли на сцене МХАТА, «Ленкома» и некоторых других театров, но не мне, увы) стало казаться, что и все предыдущие рассказы подсознательно писались для сцены: без пейзажных описаний, с лаконичными, как бы штриховыми портретами, а весь запал – в хитросплетении заводных «петрушевских» фраз. Т.е. она по писательской природе своей драматург и плюс просто очень талантлива во всем. Недавно прочитала замечательную фразу. «Талантливые люди – они талантливы во всем. Это же касается и идиотов». Так вот, она талантлива во всем – пишет замечательные акварели, занималась мультипликацией с Норштейном, и знаменитый «Ежик в тумане» снабжен ее курносым профилем, издавна знает языки, поет. Представьте, теперь эта бесшабашная старушка (а ей уже за семьдесят!) открыла в Москве свое собственное кабаре, где поет «Старушка не спеша дорожку перешла» на мотив «Ба мир бисты шейн», и цыганские романсы, и песни Эдит Пиаф, и свои приколы. Вот такая она во всем: «Я делаю, что считаю нужным (или просто интересным), а вы думайте что хотите!»
Уже самых ранних своих зрителей Петрушевская как бы проинструктировала, по каким правилам она с ними играет. Обычно на сцене первые минуты уходят на объяснение по принципу: где – что, а также – кто кому кем приходится. Открывается занавес, и поехало: «Отец умер ровно год назад, как раз в этот день, пятого мая, в твои именины, Ирина. Было очень холодно, тогда шел снег… Сегодня тепло, можно окна держать настежь, а березы еще не распускались» (Чехов, «Три сестры»). Или: «О, какой сегодня денек! Все цветет! Первое мая — особенный день, правда, Гюльгюль? Все наши пошли на демонстрацию! Скоро они должны вернуться — и твоя сестра Зейнаб, и ее муж Мустафа Абдуллаевич, и папа Мустафы Абдулла оглы Рахимович, и его друг комсорг цеха Глеб Алексеевич Поперещенко! Накрывай на стол скорее, Гюльгюль! И не забудь плов! Какая же ты красивая, Гюльгюль, и почему ты краснеешь при упоминании фамилии Глеба Поперещенко? А? Тебе всего восемнадцать лет! А он ведь женат!»
У Петрушевской никто никому ничего не разжевывает. Она хочет, чтобы человек в зале сам разобрался. И когда зритель все поймет, он начинает смеяться от радости, что обо всем догадался и понял даже больше, чем люди на сцене. В антракте смекнувший зритель уже бойко придумывает, что будет дальше. Но в самом начале второго действия Петрушевская его ошеломляет: все оказывается совершенно не так! Заинтригованный донельзя зритель опять связывает какие-то концы с концами, что-то решает для себя.
«Если зритель (читатель) смеется и плачет, тогда это трагикомедия, – говорит Петрушевская. – Но не раньше. Никто не может сказать, что написал трагикомедию, пока так не решат зрители, пока они не станут смеяться и плакать. Причем смеяться надо, начиная с середины, а плакать в конце. А понимать пьесы вообще надо где-то через десять минут после начала (в маленьких пьесах через пять минут)».
***
Всю жизнь ее запрещали.
Сможет ли человек, не знавший того времени, понять редактора, который отказывался публиковать именно то, что считал подлинной литературой? Именно так поступил редактор «Нового мира» Твардовский ( да-да она застала еще его!)– не опубликовал ни одной ее строчки. Ему принадлежит резолюция: «От публикации воздержаться, но связи с автором не терять». Он назначил автору отвергнутых рукописей встречу, проговорил с ней больше трех часов, предложив в числе всего прочего войти и в его положение: «Если я это опубликую, мне нечем будет вас защищать». То есть, открыто намекая, что есть вещи в родной стране похуже непубликации. И еще он ей говорил: «Слишком мрачно, нельзя ли посветлее». Дело в том, что Петрушевская всегда писала так – без лакировки, мягко скажем, а не на потребу оголодавшей по остренькому читательской публике времен перестройки, как сорвавшийся с катушек «Огонек» и другие. И, тем не менее, она несла и несла в «Новый мир» свои вещи. Не имея возможности сдавать новые рукописи в набор, литредактор Инна Борисова, ее главный читатель, почитатель и друг, относила их домой и складывала на антресолях.
– Если бы вы знали, Люся, в какой замечательной компании вы лежите у меня дома на антресолях! — так пыталась она ободрить автора «зарубленной» прозы.
Зато из этих запасов та же Борисова дала пачку рассказов помощнику Олега Ефремова по литературной части Михаилу Горюнову, и он поздним январским вечером 1972 года позвонил из МХАТа Петрушевской:
– Не могли бы вы написать для нас пьесу?
Всю жизнь Горюнов и горячо поддерживавшие ее Олег Ефремов, Марк Захаров, Роман Виктюк боролись за каждую ее пьесу. Сумасшедшее было время, страшное, и в то же время – это показали дальнейшие изменения – какое-то значительное! Ну, в самом деле, если каждую твою строчку читали «на самом верху», видели в ней опасный подтекст и запрещали, и читатели улавливали этот подтекст и радовались своему узнаванию – разве это не пик внимания? Больше такого уже не было. Спустя буквально несколько лет многие недавние «властители человеческих дум» бросились завлекать читателей и зрителей «жареным» и «желтым» дурновкусием.
А тогда Виктюк поставил «Уроки музыки» (знаменитый Эфрос назвал постановку лучшим спектаклем последней четверти века!), Ефремов поставил и «Московский хор», и «Брачную ночь», и «Темную комнату». Захаров начал с «Трех девушек в голубом». Ох, как это было внове актрисам, давно привыкшим к ролям театрального соцреализма! Когда Петрушевская выходила из «Ленкома» после первой читки, она услышала знакомый всей стране голос Татьяны Пельтцер, которая высказывалась по ее адресу в компании двух других актрис, перемежая свои тирады характерным матерком: «Я эту чернуху (мат) играть не буду!» Спустя пять лет Марк Розовский после спектакля «Три девушки в голубом» пришел за кулисы «Ленкома» и сказал ей: «Тетя Таня, это ваша лучшая роль за годы советской власти!»
Недавно прочла где-то: «Петрушевская – это наш Чехов». Как вам сказать… Базис у Петрушевской несколько другой, ее герои проливают слезы не из-за вишневого сада, они скорее могут заплакать из-за того, что гости дочкиного сожителя съели последние продукты из холодильника. И взгляд на жизнь – женский.
…Казалось, что как только перестанут запрещать, вот тогда расцвет и начнется. А что получилось? Роман Виктюк из талантливого экспериментатора скатился в пошлые игры на уровне ширинки. Многие стали писать совершенно о другом. Петрушевская как-то одного своего друга-писателя спросила, прочтя его новое произведение: «А где же твои герои?» А он ответил: «А в гробу я видел своих героев!»
Об этом пишет уже другая Петрушевская, Петрушевская 2000-х, или, как говорят, нулевых годов. Сквозь тот же упомянутый выше комплекс вдруг узнаешь, что все атрибуты достатка уже давно имеются, и более того: «Валюта, еда, путешествия. Пиры, смех, спектакли. Друзья. Телевидение, радио. Пресс-конференции. Самолеты, поезда, корабли. Экскурсии на крокодилью ферму под Калькуттой, в подземные пещеры в штате Кентукки… Замки Рейна и Луары в полдень. Эдинбургская крепость на ясном закате дождливого дня, античный театр с обрывом, морская даль сквозь мраморные колонны и вечером, при факелах, спектакль Дзеффирелли… Ужин на верхней террасе ресторана в Сицилии, свечи, вечерние платья, далеко внизу на многие км море, вдали стоит ярко освещенная яхта, на ней черное и белое, музыка, сверкают блицы, идет светский прием, и где-то там недалеко Этна… И это все при том, что дома буквально нечего есть!”
Началась совсем другая жизнь.
***
Вместо среднего советского писателя вдруг возник средний постсоветский писатель. Кое-кто опять подсуетился, чтобы «шагать впереди», воспитывая массы – теперь уже «в духе капитализма», кто-то пустился во все тяжкие: стихи без рифм, заглавных букв, неумелая матерщина, беспомощно-бесстыдные сексуальные екзерсисы, декларативная дидактика. Даже от лучшего оставалось ощущение вторичности: все это уже где-то существовало: или на английском, или в эмигрантских изданиях, или в «самиздате».
И главное – все устремились в русло западной культуры. Как чеховские героини: «В Москву! В Москву!» В русле западной культуры (конечно, массового пошива) и предполагалось отыскать то самое «небо в алмазах», о котором возвещал и на которое надеялся чеховский персонаж Петя.
Петрушевская не скрывает разочарования: «Их литературу вы читали? Вы выставки их видели? Их живопись? – И, после тяжелой паузы: – Мы должны были делать, как они. Меньшие братья с запоздалыми развитием. Соответствовать. Никаких плохих концов и тем более никакой реальной чернухи. Вымышленное нечто. Кстати, а мои вещи они воспринимали чисто как русскую экзотику. Ну, существуют китайские глазки, монгольский соленый чай с салом, корейская еда собаки, эскимосы вообще живут в снегу, шаманы крутятся и воют. Ну и Петрушевская тоже чего-то поет. Тяжелая русская типа трали-вали житуха, не пугайтесь, это не имеет к нам никакого отношения! Это про исключительно тяжелую долю русских женщин. На любителя. Я тогда стала спрашивать: «Ну вот «Царь Эдип», он тоже про тяжелую долю греческих царей? А про рядовую кошмарную жизнь венецианских полководцев и дочерей дожей — это «Отелло»?»
Но современного читателя не очень-то проймешь. Скроенный по образцу и подобию Голливуда, он твердо знает: вся литература делится на фантастику, любовные романы, ужастики, детективы и прочее «независимое кино», но с хэппи-эндом. Это – обязательно. Без этого и не подходи. Ну, еще есть мужская проза и женская проза.
У одного остроумного автора я прочла короткую характеристику того, что принято называть «мужской» прозой: «Она наклонилась – и его взору открылись…» А «женская» проза такого же уровня – это хотя бы та же Татьяна Устинова, пресытившая всех своим говорком московской окраины и расхожими мудростями в передаче «Час суда» на НТВ. В своих «романах» она без конца эксплуатирует «золушкин» сюжет: «Моя семья очень богата, и на протяжении нескольких последних столетий мы занимаем во Франции довольно высокое положение. В нашей собственности нефтяные и алмазные прииски, отели, банки и даже один автомобильный завод. Да, еще газета, журнал и два телеканала. Я приехал в Москву неофициально. Будь моей женой! Разреши в знак моей любви преподнести тебе (тут надо что-то очень тяжелое) диадему с подвесками весом в миллион каратов!»
На фоне всего это мерцает сумеречным одиноким агатным огнем творчество Людмилы Петрушевской. Видно, что и ее тоже мучает этот вопрос: для чего? Для чего все это нанизывание слов, и радостное удивление, когда они смыкаются «в паз» плотно и энергично, и когда смеются и плачут те, кто эти вереницы слов впитывает и пропускает через сердце? Уже какие только миссии литературе не отводились! Спаситель человечества. Воспитатель и организатор. Морализатор-проповедник для народных масс. Антидепрессант. Развлекатель-веселитель и одновременно щекотатель живота Петрушевская считает, что главное не в раздаче ответов, а в постановке вопросов.
– Искусство вообще должно ставить вопросы. Что такое, пардон, жизнь. Смерть. Разлука. Почему гибнут невинные. Где справедливость. И – в конечном счете, за что детей.
Да хотя бы за один этот последний вопрос в качестве главного вопроса литературы я готова преклонить перед Людмилой Стефановной свои немолодые колени.