Изумительная Юнна Мориц

Share this post

Изумительная Юнна Мориц

Уж и не упомню, когда именно – я крутил тогда с помощью Юнны свои питерско-московские обменные дела – получаю от нее длинное письмо, а к нему приписку: «Переезжай скорее – осталось жить не больше, чем тридцать лет – ну, тридцать пять!» С тех пор прошло чуток больше. Сколько еще осталось? Как славно все-таки, что Юнна […]

Share This Article

Уж и не упомню, когда именно – я крутил тогда с помощью Юнны свои питерско-московские обменные дела – получаю от нее длинное письмо, а к нему приписку: «Переезжай скорее – осталось жить не больше, чем тридцать лет – ну, тридцать пять!» С тех пор прошло чуток больше. Сколько еще осталось? Как славно все-таки, что Юнна Мориц дожила до своего юбилея!

Необходимые противоречия поэзии

Пожалуй, Юнна была права, когда обругала меня по электронке из Москвы в Нью-Йорк за то, что пишу о ней прежней, а она продолжает работать в поэзии десятилетие за десятилетием, после того как я отвалил из России в конце 70-х. Однако прав был – отчасти – и я: выпав, как птенец из гнезда, из культурного процесса, в котором активно участвовал как критик и следил за текущей поэзией взором василиска, теперь – со стороны, через океан, вприглядку, вчуже. А потому изобрел новый синкретический жанр, скрестив анализ с воспоминаниями, хотя скорее, чем мемуаристом, назову себя мнемозинистом: «Усладить его страданья Мнемозина притекла», как сказал родоначальник. То есть писал и пишу в своих газетных эссе и риполовских книгах про Евтушенко, Эфроса, Окуджаву, Слуцкого, Искандера, Мориц и прочих, какими знал их в период тесных и интенсивных, не только дружеских, но и творческих отношений, без контрабанды настоящего в прошлое. Юнна присылала нам с Леной Клепиковой в Америку свои новые книжки с любовными автографами и чудными рисунками, но я уже – был грех – не так пристально, как прежде, читал ее стихи, занятый, дабы остаться на плаву, политоложеством, в котором мы с моим соавтором и по совместительству женой преуспели, публикуя статьи и книги в престижных американских СМИ и издательствах (и не только американских). А тогда, в Советском Союзе, Юнна была не избалована критикой ввиду, ее же словами, «категорической несовокупности», а потому так живо откликнулась на мою статью в «Вопросах литературы» под неслабым названием «Необходимые противоречия поэзии», с которой началась и длилась год довольно пустопорожняя дискуссия:

«Статья в «Воплях» – талантливая, свободная, умная. Поразительно свободная – как если бы другой, номенклатурной, холодной, критики не было вовсе. И главное – никакого маскарада, никаких косметических ухищрений ради общедоступности, никакого флирта ради любого приятия.

Это первое, что особенно важно для меня как поэта, все надежды которого и все энергетические мощности нацелены на извлечение чистых элементов свободы из атмосферы, загрязненной чудовищными испарениями литературных невольников и центурионов… И сам факт ее опубликования – это, Володя, награда, премия, так сказать, за оборону позиций, на первый взгляд безнадежных. Однако же! Все вышесказанное самым прямым образом относится к проблеме влияния критика на поэта.

Что касается написанного обо мне, так ведь это первые по-настоящему серьезные мысли о моих стихах, напечатанные в критике за последние восемь лет. Больше всего меня поразило, что Вам открылось очень важное в моем способе выжить творчески и личностно – «настоящее удалено в прошлое». Да – чаще всего, хотя не всегда: пишу тогда, когда невыносимо больше страдать и необходимо свершить операцию по удалению настоящего и помещению его в физиологический раствор прошлого. Вы рассекретили меня на данном этапе. Мне это чрезвычайно радостно – значит, мой мир не так уж недоступен и безземелен. И «реальность ослаблена за счет духовного» – тоже верно, и это еще продлится какое-то время».

Это письмо из советской столицы в столицу русской провинции Ленинград, где я тогда обитал, что способствовало нашему эпистолярному роману – сначала расстояние в 650 километров, а потом, когда я укатил, уж не знаю сколько миль, вся Атлантика! Опускаю ее злоречивые, желчные, язвительные характеристики – без разницы, насколько справедливы, зато на редкость точны и остроумны. Вот уж кто припечатывает словом, так это она. Один известный поэт, которого Юнна тоже припечатала, сравнил ее язык с бритвой.

А тогда мы были с Юнной еще на вы (я помладше ее на пять лет), и она не удержалась от укола ревности, зная о моей влюбленности в Бродского:

«Вас нельзя оставлять без глаза, а то Рыжий завладеет Вами тут же в силу любовной инерции и с помощью испытанных спиритических приемов…»

Юнна Мориц, Фазиль Искандер и Владимир Соловьев в Москве. 70-е. Архив Владимира Соловьева
Юнна Мориц, Фазиль Искандер и Владимир Соловьев в Москве. 70-е. Архив Владимира Соловьева

Уж коли Рыжий помянут, то он как раз, отрицая огульно всех своих коллег-современников от Евтушенко до Кушнера, делал исключение только для двоих – Слуцкого, благодаря чтению которого Бродский начал (довольно поздно) писать стихи, и Мориц, которую Ося называл Изумительная Юнна. Понятно, я с Бродским спорить не стал, поясню только: слово «изумительная» относилось не только к поэзии, но и к самой Юнне Мориц, хотя когда он это говорил, они и знакомы не были.

«Мне больно каждый раз слышать победоносные рассказы о том, как плохо и одиноко Иосифу», – писала мне Юнна весной 74-го, когда Бродский был уже за пределами «отечества белых головок». А познакомились Юнна и Ося только в Америке, в 87-м, на конференции под эгидой журнала «Нью Репаблик», и подробности сообщала уже из Москвы:

«Иосиф необычайно красив, хоть и взял одежду напрокат у героев Чаплина: это его старит, всасывает в старческий обмен веществ; ритм скелетный и мышечный, а также сосудистый – лет на шестьдесят. Но жизненная сила – в полном здравии, ореол светоизлучения плотен и высок. Если он перестанет вынюхивать свою гибель, то проживет еще до 60, а то и дольше, влюбится и натворит чудес, а также сочинит гениальную прозу, стихи и кучу всего. Но он, к сожалению, охотно дает питерской братии примерять тайком свою королевскую мантию, свою премию и крошить свой триумф, как рыбий корм в аквариуме».

Юнна Мориц и Лена Клепикова у нас в Нью-Йорке. 1987 год. Фото Владимира Соловьева
Юнна Мориц и Лена Клепикова у нас в Нью-Йорке. 1987 год. Фото Владимира Соловьева

От зла зла не ищут

Выписываю у Александра Блока: «Всякое стихотворение – покрывало, растянутое на остриях слов. Эти слова светятся как звезды. Из-за них существует стихотворение». Я бы добавил: слова-острия присутствуют не только в отдельном стихотворении, но и в творчестве поэта в целом – повторные, излюбленные, переходящие из стиха в стих, они цементируют связи между ними. Так образуются циклы – не тематические, а образные. А книга поэта, если собрана талантливо и творчески, – не сборник, а именно цикл. И обратно, применительно к новым временам, когда связь поэта с читателем истончилась, сошла на нет: цикл – это книга. Не имея возможности издавать, как прежде, регулярные книги стихов, Юнна Мориц в 90-е выпускала раз в год книгу-цикл в журнале «Октябрь», где входит в редсовет. Потом, в ранние 2000-е, получив премию «Триумф», она снова обрела возможность выпускать книги, да еще с собственными иллюстрациями – литографику.

Я взял как-то несколько книг Юнны Мориц и выписал наиболее употребительные ею слова-образы: детство, верхний свет, окно, тетрадь, бессмертие, душа, крылья, муза. Образы эти словно помножены друг на друга, и, бывает, в одном стихотворении встречаются сразу же несколько ключевых в ее поэтике слов, словно все стихотворение набрано курсивом и читателю предложено внимательность свою удвоить: «Это вынут посмертно, когда разлучатся душа и тетрадь…»

Тетрадь со стихами – это не университетская кафедра, не зал Политехнического с гигантской ушной раковиной, даже не машинопись: возникает особая, домашняя, интимная, доверительная и доверчивая, школьно-детская интонация. Тетрадь – как записная книжка, как дневник, как письмо: стихам придано иное значение. Образ лирического героя смещен, распадается, двоится – что перед нами: книга стихов или «этой девочки тетрадка»?

 

И пока не поставят на место,

Будем детство свое продолжать.

 

И неизбежный все-таки разрыв с детством есть та реальность, которая перекрывает стих Юнны Мориц и опрокидывает, в конце концов, строгую, выверенную гармонию ее поэзии – по крайней мере, колеблет ее, как тростник, определяя степень хрупкости и предрекая резкие сломы:

 

Никогда бы не бросала

Маму с младшею сестрою,

Если б этою дорогой

Шли по двое и по трое.

 

Верность детству – это верность тому, что утерять вроде бы невозможно: постоянное место его пребывания – не пространство, а время. «Хорошо иметь в душе потайной ларчик, чтобы хранить в нем реликвии», – считал Альфред Мюссе. Такой ларчик у Юнны Мориц имелся, и единственная в нем реликвия – детство. Почему я заговорил вдруг в прошедшем времени? Если был ящик Пандоры, то почему не быть ларчику Пандоры? Не знаю, не знаю. Завод этот не вечен, поэзия, как и балет, – дело молодых, хотя и бывали исключения: князь Вяземский, Тютчев, Плисецкая. Увы, Юнна к исключениям не относится. Она овладела жанром политизированной лжепоэзии по преимуществу с антиамериканской тенденцией, но лжепоэзия меня по-любому не колышет. Даже в тех случаях, когда я относился к описанным ею в рифму событиям столь же негативно: бомбежки Белграда, война в Ираке. Но ее точка зрения выражена столь прямолинейно, примитивно, злобно и ругательно, что хочется выслушать и противоположную точку зрения, а иногда самому возразить, хотя по сути разногласий у меня с ней по ряду вопросов тогда не было. У нас здесь так не пишут даже те, кто с Юнной в унисон. Это даже не лжепоэзия, а в чистом виде PR, пусть и в рифму. Лучше бы уж без рифмы. А потом уже пошел и вовсе стихопонос – говорить не о чем.

Будем, однако, судить о поэте по высшим достижениям. Никогда не понимал канонический образ Толстого – глубокий старец с седой бородищей, тогда как у автора «Детства», «Казаков», «Войны и мира», «Хозяина и работника» облик был совсем иным.

«Чудный свет на всю судьбу проливает детство», – упоенно признавалась Юнна Мориц и даже бессмертью противопоставляла детство, а верхний, чудный свет – тучной поминальной свече. Это – в стихотворении «На смерть Джульетты»:

 

Не променяй же детства на бессмертье

И верхний свет на тучную свечу.

Всё милосердье и жестокосердье

Не там, а здесь. Я долго жить хочу!

 

Вот именно: от зла зла не ищут. Это уже мем Владимира Соловьева.

Владимир Соловьев ведет вечер Юнны Мориц в Литературном музее в Москве 20 февраля 1976 года. Архив Владимира Соловьева
Владимир Соловьев ведет вечер Юнны Мориц в Литературном музее в Москве 20 февраля 1976 года. Архив Владимира Соловьева

Две Юнны Мориц

Возникало даже странное такое ощущение, что Юнне Мориц дано некое сверхзнание, что она знает нечто более существенное и надежное, чем бессмертие. Цепкое и суеверное ощущение жизни, единственной, хрупкой и яростной жизни человека на земле, ощущение одновременно физиологическое и духовное («верхний свет»). И домашний очаг в этой системе ценностей, в этой центрической композиции – начало начал, источник всеобщей человечности и страстного жизнелюбия.

Я вел два вечера Юнны: в день моего рождения, за полтора года эмиграции, в Литературном музее в Москве и спустя четверть века здесь, в Нью-Йорке. Произошла аберрация времени, мне казалось, что это один и тот же вечер, пока до меня вдруг не дошло, что это две разные Юнны Мориц и два разных Владимира Соловьева.

Ее поэзия – это поэзия внезапных просветлений, близких истин, сознательных отжатий, душевных эссенций и духовной сосредоточенности. Выжатая в стихи реальность противостоит окрестному хаосу, не зависимому от поэзии, но пограничному с ней. Даже Моцарта Юнна Мориц призывает: «Порази этот мрак безобразный, мальчик с бархатным воротничком». Что говорить, реальность необходима для поэзии, поэзия – ее «избранное». Действительность обнаруживается в своих отношениях со стихом – как его арсенал, кладовая, кормовая база, подпитка. Как неиссякаемый запас впечатлений, ждущих и жаждущих поэтической обработки. Заметим сразу: отношение поэта к реальности не только меркантильное, но и автократное, диктаторское, императивное, а то и ревнивое – просвещенный абсолютизм. Поэт не только фильтрует действительность, но еще и устанавливает иерархию ее ценностей, которые домогается возглавить. Точнее, даже не фильтр, а шторки фотокамеры, рамка видоискателя – отсюда сосредоточенность и одновременно ограниченность стихов Юнны Мориц: она многое не впускает не только в поэзию, но и в душу. Поэзия сама по себе реальность, пусть метафизическая или, как сейчас принято говорить, виртуальная. Другой вопрос: обоснованы ли эти претензии?

image007_1Сумбур
или стереотип?

На отдельных участках происходит разрыв поэзии с действительностью, и на действительность переносятся законы стиха. Диалектика действительности подменяется эстетической, то есть умозрительной, гармонией. Иногда даже кажется, что Юнна Мориц и вовсе не собирается покидать тесные и прекрасные пределы поэзии, ибо выход наружу грозит и непредвиденным душевным расходом, и разрушением сотворенной с таким трудом, с таким талантом и с таким блеском иллюзорной, буколической, виртуальной реальности. Хотя именно во время таких прорывов возникают редкой гражданской силы стихи – как, например, опубликованное в 60-е годы в «Юности» и вызвавшее политический скандал стихотворение «На Мцхету падает звезда…» – об убийстве Тициана Табидзе.

А что, если обращенная на самое себя эстетика Юнны Мориц – результат столкновения поэта с реальностью? Ведь ее поэзия – своего рода убежище: скорее, чем подвал, − чердак, на котором дети прячутся от взрослых. Поэзия как анестезия, причем не Юнна Мориц первая открыла обезболивающее действие стиха. У нее тьма предшественников: от Тютчева: «…и на бунтующее море льет примирительный елей» до Баратынского:

И поэтического мира

Огромный очерк я узрел,

И жизни даровать, о лира,

Твое согласье захотел.

 

Перефразируя знаменитый философский постулат: все действительное есть поэзия, вся поэзия есть действительность.

Если бы…

На самом ли деле разлит в природе мировой порядок, заданный заранее и предопределенный извне, или поэт переносит на реальность эстетические категории своего рационально-импульсивного восприятия? Не преувеличивает ли Юнна Мориц наркотическое – или гипнотическое – свойство стиха вообще и своего в частности? Таинственная власть гармонии обладает все же ограниченным радиусом воздействия, и отчужденная, отфильтрованная, процеженная реальность для самой же Юнны недостаточна: «О счастье, о мужество – не приукрасить модель, уйти из-под власти корыстных инстинктов таланта».

Это предупреждение самой себе когда срабатывает, когда – нет.

Сквозь крепко сколоченную поэтическую модель просвечивает сложная и противоречивая реальность. Образуются щели, просветы, зазоры, и тогда поэт вынужден поневоле «сломать стереотип и предпочесть сумбур». И недостаточность собственной поэзии Юнна Мориц обнаруживает с подлинным драматизмом, который и придает ее лучшим стихам незащищенность, поэтом едва ли предусмотренную:

 

Об этом, я только об этом,

И только душа – о другом.

 

Изумительные стихи. Изумительные письма. Изумительная Юнна.

 

1013972353В Москве завершено издание сенсационного мемуарно-аналитического пятитомника Владимира Соловьева и Елены Клепиковой:

«Быть Сергеем Довлатовым. Трагедия веселого человека»;

«Иосиф Бродский. Апофеоз одиночества»;

«Не только Евтушенко»;

«Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых»;

«Путешествие из Петербурга в Нью-Йорк. Шесть персонажей в поисках автора: Барышников, Бродский, Довлатов, Шемякин и Соловьев с Клепиковой».

Дополнительно вышли новые версии двух первых книг – «Довлатов. Скелеты в шкафу» и «Бродский. Двойник с чужим лицом».

Подарочные издания со множеством цветных и черно-белых впервые публикуемых иллюстраций.

Цена каждой книги c автографом авторов, включая почтовые расходы, – $25, всего пятитомника – $100.

Принимаются также заказы на новую книгу Владимира Соловьева и Елены Клепиковой «США – PRO ET CONTRA. ГЛАЗАМИ РУССКИХ АМЕРИКАНЦЕВ». Цена – $25.

 Чеки посылать по адресу:

Vladimir Solovyov

144-55 Melbourne Avenue, Apt. 4B

Flushing, NY 11367

Владимир СОЛОВЬЕВ,

Нью-Йорк

Share This Article

Независимая журналистика – один из гарантов вашей свободы.
Поддержите независимое издание - газету «Кстати».
Чек можно прислать на Kstati по адресу 851 35th Ave., San Francisco, CA 94121 или оплатить через PayPal.
Благодарим вас.

Independent journalism protects your freedom. Support independent journalism by supporting Kstati. Checks can be sent to: 851 35th Ave., San Francisco, CA 94121.
Or, you can donate via Paypal.
Please consider clicking the button below and making a recurring donation.
Thank you.

Translate »